Некоторые

 

Часть 3. На фильтрах «Ой»


21. В оранжевых песках московской зимы

 

- Кретин! Идиот! Пиздобол! – Найдя свои слова крайне неубедительными, Саша Вереск ударил по стенам пулеметной очередью отборных непечатных слов, которые сложноперекрестными рикошетами прошили все пространство большой комнаты. Но разрядки не наступило. Саша чувствовал себя все более ожесточенным и злым, причем объяснить причину этой вспышки совершенно немотивированной ярости не мог. В бессилии что-то с этой яростью предпринять, на что-то ее использовать, употребить, он вдруг начал делать то, что не делал даже в детстве – грызть ногти. Он с удовольствием сгрыз бы и ногти на ногах – ногти на своих мозгах, ногти на одной навязчивой новой мелодии, снова и снова пробегающей ознобом по всему его телу, ногти на каждой своей песне. Но для этого у него слишком мало зубов. Мысль, что у него как-то мало зубов (а у Саши вообще-то отличные, белые, несмотря на неумеренное курение, крепкие и красивые зубы, делающие его и без того обворожительную улыбку просто неотразимой) вызвала в нем приступ злобного и одновременно бешено радостного смеха, закончившийся сперва раскатистым, а потом удушливым кашлем. Прокашлявшись, он пружинисто выпрямился в полный рост и снова произнес сквозь зубы:

– Кретин! Идиот! – отчего весь его «пулеметный» цикл завелся по новой. Крутил, кружил, выворачивал виски. Саше казалось, что они просто полыхают, его вывернутые наружу мозги. Что воздух чиркает о его тело, как спички о фосфор спичечной коробки и вот пылает, почти что пытает огнем. Чтобы погасить сам воздух вокруг себя, Саша зачем-то залез под ледяной душ, но это не помогло. Да он и не пытался, если честно, избавиться от своего не самого комфортного состояния. Он привык своим состояниям доверять, идти у них на поводу – особенно у таких, совершенно немотивированных, никаким внешним раздражителем как будто не вызванных. Он давно научился разделять их на «продуктивные» (то есть такие, которые непременно разрешатся новой песней) и «холостые», «нерезультативные». Но именно в этих-то «холостых» на первый взгляд, не пригодных к употреблению, а порой и просто безысходных, тупиковых состояниях он наиболее напряженно и, как ему казалось, максимально продуктивно жил. Был то есть включен в план особенно важных для него событий. Он был уверен, что его теперешняя злость – тоже просто реакция на какое-то такое вот событие, пока (а может быть, и навсегда) ускользающее от его понимания, и злился он главным образом на себя, на свою «непроходимую тупость», он чувствовал себя каким-то огромным каменным завалом, и все пытался сквозь себя туда (куда?) пробиться, пройти. Но эти камни такие тяжелые, неподъемные. И он снова и снова расстреливал их очередями матерных слов, закуривал сигарету, жадно затягивался, снова закуривал. В какой-то момент он заметил, что держит в пальцах зажженную сигарету, а в пепельнице дымится еще три. Восхитившись этим обстоятельством и вдруг забывшись, он уселся прямо перед пепельницей и словно на барабанах своих бронхов и легких играл, стал в особом ритме затягиваться то одной, то другой, то третьей. Затушив «барабанные палочки», он непроизвольно отложил в своей памяти найденный ритм и вдруг вспомнил – сегодня концерт, а значит, какая-то разрядка все же будет.

Вообще, в свое сегодняшнее состояние Саша Вереск впадал постепенно. Словно по ступеням каким-то каменным спускался в него. Сперва ведь была только радость – того потрясающего концерта в Горбушке, прямо посреди которого он внезапно, тихо, почти шепотом, но очень отчетливо сказал (случайно оказавшаяся в зале Муха прямо вздрогнула от неожиданности):

- Ты в зале. Я знаю, сейчас ты[32] в зале. – И как ни в чем не бывало продолжил песню.

Потом была усталость. Опустошенность. Такая совсем пустыня. Но Саша очень любил пустыни. Именно пустыни стали одним из потрясений во время его трехмесячного пребывания в Египте (выехал на восемь дней и вот застрял). Он очень привязался к этой стране, девяносто шесть процентов территории которой и занимают пустыни. И даже на Ниле, за узкой полоской пальмовых рощ и хлопковых полей, надвигаются, наползают со всех сторон, присутствуют, никогда не исчезают из вида. Пустыни то гористые, медово-песочные – только что кубистические, ломано-резкие и вдруг мягкими, почти телесными складочками шелковисто ускользающие за горизонт. А то такие, как от Ассуана до Абу-Симбела, песочно-антрацитовые, словно присыпанные пеплом и все время разражающиеся миражами – воды, воды, воды. А то как на западе страны – белоснежный песок, льдисто-соляной, совершенно ирреальная, почти галлюцинаторная картина. И это соседство пустыни и моря, слишком разноцветного, слишком яркого, слишком прозрачного – непригодная для питья, усиливающая жажду вода. Брозновеющая, просоленная, словно выжженная солнцем кожа. С до черноты загоревшего лица в эту воду до боли всматривались Сашины глаза – прозрачно-светлые, всегда чуть прикрытые веками, под которыми жила и тихо мерцала живительная влага. Глядя в эти глаза, хотелось плакать от жажды. «Воды, воды!» - казалось, стонал порой зал. А Саша слишком хорошо знал ландшафты московских пустынь – оранжевых, бескрайних, зимних. Зима в Москве… Да просто сплошные оранжевые пески. И вот как-то слишком оранжево было Саше после того концерта. Словно бы он отдал все грунтовые воды, пробившие свои русла в нем. Слишком оранжево, слишком пустынно – значит слишком отчетливо, слишком заметно, слишком видно. И сохли губы. В его облике это было всегда. Рваная челка на глаза. Из-под челки, из-под век, из-под ресниц – та самая вода, от желания припасть губами к которой иные девушки буквально сходили с ума. Широковатые словно чуть с горчинкой скулы с одной крупной коричневой родинкой. И эти губы… То собираются в сморщенный скорбно-чувственный, вызывающе-отчаянный комок, то усмешкой кривят лицо. Всегда сухие, словно воспаленные немного, обветренные, неправильных, и тоже чуть рваных, или лучше - несколько смазанных, линий. Легкая сутулость, неровная линия плеч и неизбежная, неизбывная, порой даже им самим с трудом переносимая отвязность, нередко вступающая в конфликт с приветливостью и даже некой интеллигентностью его повседневного облика…

О, опустошенность всегда бросала его прямо в центр пустыни - а именно в центре пустыня граничит с морем, проблескивает, разряжается им. Если жизнь завелась в воде, то вода завелась, конечно, в пустыне. Именно в пустыне Саша и заводил в мире свою воду, свою жизнь. А потому не боялся пустыни, а благословлял ее… Но в этот раз вода почему-то никак не заводилась. Наутро, после пустынной, иссушенной виски ночи. Днем. Под вечер следующего дня. Среди звезд наступившей безлунной ночи. Не заводилась вода! И в Саше что-то иссушалось, совсем, почти мумифицировалось. Однако не пережигалось в пепел. Он спал в бескрайних песках не приносящих облегчения тревожных снов. И в снах не заводилась вода. Куда она ушла? Саша не знал, что именно этой водой залита причудливая акватория перемещений Миши Денича, именно в эти дни мечущегося по улицам его Бреста (и все же, что же такое Брест?), в каком-то смысле прямо по внутренним улицам его, так сказать, «творчества». Что это сквозь его, его, Саши Вереска, воду, и дышат все эти жабры, так предусмотрительно отъединившиеся от жадно вздымающихся где-то в сторонке, в укрытии, в тени, а то и просто вот в этом баре на первом этаже тел. Он ничего не знал (то есть, как и все некоторые, в каком-то смысле знал всё). И вдруг он снова подумал:

- Ты в зале. И больше никогда. Так близко больше никогда…

И попытался восстановить в себе само ощущение, сам привкус ее присутствия. Это было просто «Меня сейчас – слышат». В прямом эфире на таких децибелах звучит столько никем не расслышанных слов. А меня – слышат и что-то нашептывают в ответ прямо в ухо. Сосредоточившись, он получил в своем воображении изображение расплывчато-акварельных глаз, отчетливой в своей уникальности линии выгиба кисти и локтя, слегка округлого бедра, перетекшего с кресла микроавтобуса прямо на горячий песок. Акварельная переливчатость всего облика – другая, полупрозрачная и невыносимая отчетливость линий и черт. И вдруг все исчезло. Пустыня его московской квартиры съела образ. Поманила и облизнулась. Это был просто мираж… Мираж? Нет. По-прежнему лишенный воды, никак не желающей завестить и восстановиться в нем, Саша Вереск вдруг ни с того ни с сего разозлился на кого-то. То есть нет, пока не злился, только начинал. И говорил себе:

- Ну да, вода ушла. Прими это как факт. Так надо. Научись с ним жить. Слишком тебе, друг мой, было раньше – ком-фор-та-бель-но.

И одновременно в нем развивался совсем другой строй даже не мыслей, а невербализуемых образов. Он видел волны пустынь. Как и раньше – совсем бездвижные волны. И вдруг подули ветра (не с «фильтров» ли Фанни Гольдман?). И вдруг сдвинулись и пришли в движение все пески. И вдруг он ощутил, что каждая песчинка – буква, иероглиф. Что перед ним был бескрайний, нескончаемый, жизнелюбиво и самоуверенно бесконечный текст, тот самый, который он с детства был вынужден читать – на страницах книг и газет: в лицах, в лицах, в лицах. А теперь все сбилось, смешалось, все буквы, все слова, все предложения ветер снял со своих мест, погнал, заставил переписываться – иначе или так же? Такие разные лица, такие разные песни, такие разные тексты – а так же, так же. Он сощурил насколько мог – заточил, заострил - свои глаза и превратился в акт созерцания. С ним что-то случилось – он видел и чувствовал каждую песчинку бескрайнего моря оранжевой пустыни. Объем информации, разворачивающейся в нем сейчас, был просто колоссален, невообразим. А он ориентировался в нем легко, как в дважды два, ощущая шероховатость и царапающиеся края каждого куда-то в темпе мигрирующего слова. Сквозь него расползались и вновь оформлялись целые конгломераты текстов, слов. И забыв про воду, забыв вообще про все, он просто смотрел, не осознавая, что его теперешний взгляд – выражение закипающей в нем, непонятно чем вызванной злости.

Это продолжалось долго. Тянулось – невыносимо и при этом как-то по-своему сладко. Но он отплевывался от этой чуть приторной, тягучей и несколько блаженной сладости. Он вставил себя в этот процесс перераспределения текстов-песков в качестве какой-то помехи и чувствовал, как песчаные волны разбиваются о его торс, о его колени, о его брови, даже о радужки его иссушенных глаз, как искривляются и деформируются проворные абзацы и юркие предложения. Это тянулось час, два, третий. В прозрачный воздух нырнули кристаллы сумерек и постепенно закрасили его чернилами ночи, в которых плавали крупные хлопья февральского снега. А для Саши Вереска солнце пустыни продолжало стоять в зените. Всю ночь. Все начало следующего утра. Солнце не сдували с его места на небе Фаннины ветра. Или это сам Саша Вереск все время так держал свою голову, что она и оказывалась в зените к солнцу? И вдруг раз – ветер стих. Пустыня сосредоточенно, старательно и капельку подобострастно принялась укладывать под солнцем новые тексты своих песчаных волн. И каждая песчинка вдруг растворилась в песчаных неподвижных дюнах. Они казались теперь вовсе не рассыпчатыми – сплошными, непрерывными, прямо кожаными, лоснящимися. А Саша вдруг осознал, что среди внезапной миграции песков его удерживала постепенно нарастающая злость, которая, как свинец, заливала его той тяжестью, что и не давала ветру сдвинуть его с места. Это была злость на одно событие, которое только произойдет, о чем Саша вроде бы пока и понятия никакого не имел, но о чем проболталась ему эта так внезапно переписавшаяся (заново написавшаяся) пустыня. Пустыня прямо-таки настаивала именно на таком исходе, который Сашу заранее невыносимо злил. Злила сама уверенность пустыни в том, что именно так оно и будет. Целая бескрайняя пустыня решила переписать себя, лишь бы настоять на своем, продиктовать если и не свой сценарий, то свою развязку нашей с вами книге: подумать только - «Л-л-любовь». И потому, не совсем понимая что именно, Саша вдруг стал повторять, причем так, словно от этого зависела не только его – всех некоторых судьба, адресуясь к съеденному пустыней отчетливо-акварельному облику совершенно незнакомой ему Мухи, причем как бы не сегодня, а четыре года спустя, когда уже произойдут самые важные для некоторых события и только от Мухи будет зависеть, чем же вся их история закончится (и эти ее будущие сомнения, колебания уже сейчас убивали его, зато пустыня прямо мяукала от удовольствия):

- Ты должна решиться сделать это. Это так просто. Нет? – Саша отступил шага на три, к стеллажу и принялся пристально, почти пронзительно вглядываться в лицо своей воображаемой собеседницы, чтобы удостовериться, что его выражение не обманывает его, и продолжил, мягко, поглаживающее, а быть может, подбадривающе. - Знаешь, кого ты мне сейчас напоминаешь? Какого-то неправильного птенца. Птенцы ведь как? Подходят друг за дружкой к краю пропасти, не задумываясь падают камушком и – полетели. А ты не можешь. Ты замешкалась уже у самого края, к которому было так непросто, так небыстро подойти. Ведь замешкалась. – Саша сделал какой-то подталкивающий жест, тем не менее явно наткнувшийся на сопротивление, и сморщился от нарастающей в нем досады. – Нет, не говори мне, что ты любишь ее. Что она ни в чем не виновата, эта твоя длинноногая придурошная, а впрочем очень небезобидная подружка. Эта… цапля. Или этот… страус. – Саша вкладывал уже в свои слова всю язвительность, на которую был способен и именно под эту язвительность Фанни Гольдман в совершенной безопасности сейчас спала, а Саша между тем продолжал, с совершенно несвойственными ему интонациями какого-то медиума. - Впрочем, кажется, еще не подружка. Кажется, еще просто кружит подле. – Саша провел рукой возле глаз, а потом словно бы отмахнулся от этого жеста и довольно аффектированно продолжил. - Но скоро – будет, будет. Еще ведь ничего не произошло. Но все произойдет. Уже не остановить. И ты не сможешь сделать это. – Саша снова внимательно вгляделся в ее лицо и озвучил то, что прочитал в нем. - Жалость? Любовь? Да ты просто не донырнула до самого дна этого ужаса. Не смогла ужаснуться. Не смогла не пережить, не вынести, не сломалась на этом. И все почему? Потому что этот ужас произошел не с кем-то другим – с тобой. Со стороны это просто невозможно вынести. Совсем другое дело, если с тобой. Но со стороны – нет. Слишком страшно. – Саша замолчал на некоторое время, словно бы снова переживая этот ужас, этот страх, которые наполнили его лицо и уже не отпускали до самого конца его сбивчивого, но очень осмысленного и продуманного при этом монолога. - А ты говоришь, что не можешь ее предать. Что она мол трогательная такая. И снова – она ведь ни в чем не виновата. Она ничего не знала. Реальность просто использовала ее – использовала и хочет выбросить на помойку, как отработанный материал. Как это? «Прости их, ибо не ведают, что творят». И ты – прощаешь. Более того, тебе даже и прощать-то в голову не приходит. Мол, кто я такая, чтобы прощать. Ты просто ее любишь. Потому что - с тобой, потому что - над тобой. Потому что ты не увидишь, как это выглядит со стороны. Потому что себя тебе совсем не жалко. Но ты не понимаешь, что тем самым ты снова предашь нас всех. – И Саша взмахнул рукой, и Саша сделал какой-то неосторожный резкий жест, словно пытающийся прорвать прочную полиэтиленовую пленку в ее голове. – Пойми. Ты снова – снова! - сделаешь то, с чего история некоторых однажды началась. Подумать только – жалость, любовь! Вот она, та самая непростительная ошибка! И снова порвутся все провода. Которые с таким усилием, так долго, так почти невозможно, такими длинными и беспросветными веками… И вот своей любовью к ней ты порвешь сразу все! И в наши жизни снова опустится тьма. Сползутся сразу все расстояния - свежие, помолодевшие, подкачавшие мышцы, довольные. Нам уже не пробиться. Тебе не пробиться! К тебе! И сегодняшний день растворится как сон. Ты знаешь, как растворяются сны? Вот он еще перед тобой, ты пытаешься схватить его за хвост, а он прямо на глазах тает в воздухе. Ничего вообще не помнишь! Ни облачка. Даже осадка не остается. Ты хочешь забыть нашу жизнь? Ну, не смотри на меня так… Не смотри. Так… перламутрово. Все, что тебе нужно, это повернуться к нам, навсегда отвернувшись от нее! Почувствовать, что она для тебя просто не существует. Это реальность снова цепляет тебя на свой крючок. А ты клюешь. Мы все всегда клевали, не замечая, что сами и выступаем в качестве наживки. Но ты не можешь по-другому. Ты не сможешь по-другому. Это должен был сделать за тебя кто-то другой. Это не должно было произойти именно с тобой. Черт! – И здесь Саша буквально заметался по квартире, обращаясь уже к какому-то другому участнику их истории. – Какого черта? Слушай, какого черта мы выпустили эту твою Невесту прямо на нее. На нее! Она не сможет! Она будет очень стараться. Но не сможет ее любовь! А на себя ей наплевать. Она ничего не делает ради себя. На меня, на тебя, на кого угодно. Только не на нее! – Отчего-то Саше сейчас казалось, что он сам как-то участвовал в этом – выпускал Невесту прямо на Муху, хоть ни имени, ни прозвища, ни ее самой, конечно, не знал, и он готов был взорваться от злости на свое «тупоумие», - Кретин! Идиот! – Именно здесь и начались пулеметные очереди его пророческого сквернословия. И да, он отыграет сегодня концерт. Зал просто расплавится от восторга. А потом вдруг скажет, уже там, уже после, в каком-то клубе:

- А, вылезла все-таки! Вот, прямо сейчас. И озирается. И – озирается.

- Саша, да кто вылез, куда? – нарочито кокетливо спросит его собеседница, журналистка какого-то молодежного журнала. Совершенно не думая о том, с кем и о чем сейчас говорит, да и совершенно на нее не глядя, Саша ответит:

- Так, невеста одна. Точнее просто – Невеста. И теперь… А впрочем, так надо. И по-другому нельзя. Ну, девочка, теперь все зависит только от тебя. И вмешиваться нельзя. И вода – да, теперь вода из меня ушла, сменила русло. В общем нормально. Не пить всю жизнь – это так нормально. И злоба куда-то ушла. Остался только страх. Страх за тебя. Это будет очень страшно. Год? Два? Неужели три? И совершенно неясно, чем закончится. – Он почти прохрипел, - Совершенно неясно!

- Саша, да ты никак бредишь? – все так же кокетливо поинтересуется юная журналистка, выразительно хлопнув фантастически длинными и так натурально нарощенными ресницами.

- Что? – Саша Вереск вдруг оскалит свои великолепные зубы и постепенно переведет оскал в одну из своих обворожительных улыбок, так называемую пленительную. – Да нет. Это был конспект новой песни. Точнее, целого альбома. Да, просто конспект.

- Как интересно! Ты сперва, значит, конспекты делаешь, да?

- О, завтра, я чувствую, появится статья о специфике моего творческого процесса. Не надо, не пиши. Все равно наврешь!

- Но ты сказал – невеста. У тебя есть невеста? Признавайся!

Глаза Нади (или Светы, а может, Анжелы, Вики, Тани, все эти многочисленные девушки вечно путались в его голове) прямо-таки загорятся от самого искреннего, самого чистопробного любопытства. Ничто не вызывает такого любопытства, как так называемая «личная жизнь». Саше давно надоело отвечать на вопросы о ней. Его «личная жизнь» совсем не вписывалась в каноны шоу-бизнеса. И неожиданно для себя он скажет:

- Ну да, есть!

- Есть? Есть? И кто же она? – Надя (или это будет Боря?) прямо задрожит от нетерпения.

- Увидишь, - просто ответит Саша. Именно в этот момент ему и придет в голову мысль обзавестись своеобразным алиби для прессы – как бы завести себе невесту. А заодно провести и собственную по-своему коварную игру. У нее теперь есть Невеста (бог мой, как страшно, как страшно за нее). Значит, будет - в параллелизм, в зеркальное отражение, в симулякр, в мираж, во что угодно – и у него. В его памяти сразу же всплывет и подходящая для этой роли кандидатура. «Браво!» - мысленно скажет он себе и поднимется из-за стола. Поднимется и тут же снова сядет на место, чувствуя, что не заснет, что вообще не сможет сейчас остаться один на один с собой. И он приветливо поманит рукой, приглашая за их стол, смешную пялющуюся на него девушку из-за соседнего. Но тут подойдет, к примеру, Квант. Вывалит на Сашу ворох новостей, которыми Саша позволит себе совершенно искренне заинтересоваться, то есть совсем рассредоточиться (а это надо иногда, а то и свихнуться недолго) А в это самое время она его монолога (Муха?), которой буквально через две недели Клея скажет свое решительное «Пошли!» (и так солнечно стартует март), примется очень сосредоточенно раскладывать пасьянс на картах средневековых европейских алтарей – есть у нее такое хобби – и надолго замрет над одним из раскладов. И перепрыгнув через клеточку настоящего времени, будущее время вдруг приземлится в прошлом. То есть Муха над своим раскладом не замрет, а уже замерла.

 

 

[32]Ключевые слова некоторых

 

Ты

 

(из интервью с Сашей Вереском,лидером группы «Брест»)

 

- Саша, я не поэт, вообще не творческая личность. И мне интересно – да и многим твоим фанатам тоже. Когда ты адресуешься в песне к кому-то – «ты» - ты видишь конкретного человека, воображаемый образ или… ну не знаю как это лучше…
- А лучше просто нельзя. «Ты» - это перевод стрелок. Как на железной дороге. Причем стрелка сама перевелась. «Ты» - это особый поворот головы. Особая постановка души, прости за пафосность. Что-то отшелушилось. В том числе и во мне. «Ты» всегда для меня – огромное облегчение, радость. Ну и страх, конечно.
- Чьей все же головы? Как-то, знаешь, не очень понятно.
- Иногда моей. Иногда во мне словно какое-то расслоение происходит. И мне хочется говорить о себе не «я», а «яя». Как будто сижу с кем-то за одним и тем же ребром стола и смотрю в одном направлении. Так, плечом к плечу. А нужно пересесть, развернуться, перегруппироваться, увидеть. Вот так «ты» и получается. Иногда из унисона… Ведь труднее всего бывает из-за себя рассмотреть, в себе подвинуться немного. Но «ты» - это не «он», не «она», и уж тем более не «я». «Ты» - единственное место в мире, куда в принципе еще можно поставить ногу… «Ты» - моя родина. И другой у меня нет.
- И все же – образ или конкретный человек?
- Я бы сказал так – это образ очень конкретного человека…

 

 

 


         < К оглавлению


Читать дальше >