Некоторые

 

Часть 3. На фильтрах «Ой»


22. Альтернатива?

 

В общем, Муха понимала, почему протестантизм так ополчился против раскрашивания храмов, почему иудеи запрещают изображать Бога – они хотят единственной священной истории, а не множества ее самых неожиданных вариантов. Да, священная история – одна, и не надо ее снова и снова переигрывать, насыщая самыми неожиданными подробностями и поворотами, которыми так чревато всякое изображение, всякое иллюстрирование, так сказать, избыточные вспышки вдохновения и воображения. Еще и в Древнем Египте. Отчего умерла их религия? Вовсе не потому, что страну завоевали. Вовсе не потому, что христианство на смену пришло. Слишком увлекшись собственным иллюстрированием, она погасила сама себя, как уксус соду. Вот ведь, в Эдфу есть храм, посвященный подвигам Гора, тому, как Гор отомстил Сету за расчленение своего отца Осириса, то есть победил. И что же? Тридцатью километрами выше по течению Нила, и в том же 1 в. до н.э., Птолемеи строят еще один храм, сдвоенный, посвященный сразу Гору и Сету, их перемирию и сотрудничеству – один жертвенник, одно святилище, но по два входа – и в храм, и в каждый зал, со стороны, так сказать, как добра, так и зла. Религия обязана быть односторонней, иначе она умирает. Христианство навсегда осталось бы односторонним, если бы не принялось так щедро, так активно, так продуктивно раскрашивать свои алтари, каждый раз рассказывая новую священную историю (а что, интересно, делал Миша Денич, раскрашивая стены квартир своих друзей?).

«Триптих Мероде» Робера Кампена, «Полиптих мистического агнца» братьев ван Эйков, «Сады земных наслаждений» Иеронима Босха, «Алтарь паумгартнеров» Альбрехта Дюрера, «Полиптих мадонны дела мизерикордия» Пьеро дела Франчески, «Алтарь Сан Дзено» Андреа Мантеньи (Муха очень любила этот алтарь), «Триптих Мадонны во славе» Жана Эя, «Изенгеймский алтарь» Матиаса Грюневальда… Всё это представлялось Мухе срочными и продуманными мерами (порой даже паническими) по подгонке, подстройке священной истории под нужды текущего дня. Проявлениями ее гибкости, способности прильнуть к переменам, прижаться к самому духу времени. Раскрашенные алтари – узаконенная, ортодоксальная ересь. Не четыре евангелиста, а гораздо больше. Страсти не только по Матфею – Страсти по Кранаху, Страсти по Хакомарту, Страсти по Франческе… Они тоже, похоже, были очевидцами, свидетельствующими по горячим следам. Ведь очевидцем земной жизни Христа с равным успехом можно быть и в первом веке, и в тринадцатом, и в пятнадцатом, и даже в двадцать первом (Муха, например, точно была, хоть и ни о чем таком никогда не свидетельствовала). Потому что Его земная жизнь, очевидно, все время возобновляется, а, возобновляясь, несколько модифицируется, модернизируется, прогрессирует, развивается. Это неустанное усовершенствование и переработка обстоятельств Благой вести (в частности) и завораживало Муху. Она сделала фотографии с тех алтарей, изображения которых сумела найти. Среди них затесалась (и Муха оставила ее в «колоде») одна русская миниатюра – совершенно невообразимая, едва ли не хулиганская. Мухе не раз доводилось до умопомрачения всматриваться в нее.

«Раю. Раю. Прекрасный мой Раю». На этой поразительной миниатюре 16 века «птицы райския» воспевают странную пантомиму, в которой задействованы: Змий, огненный цветок, лопающиеся гранаты, а также главные действующие лица - длинноногий, субтильный, узкоплечий и нежнолицый «Ада, праотец наш», и, мускулистая, высокая, с накаченными бицепсами и мощным трапециевидным торсом, на котором довольно нелепо смотрятся чуть увеличенные обвисшие молочные железы, «Евга, прабаба наша». Мужчины и женщины с райских времен испытывают друг к другу зависть, вот частично и обменялись признаками. Евга так безусловно, - он, как только Ада - она. Он - кормящая. Она - беспечный. У них одинаковые прически, как на Троице Андрея Рублева. Одинаково крупноватые ступни на тонких вытянутых щиколотках. Они одинаково легко ступают: по диагонали, ноги скрещены, выступающее бедро скрывает от взгляда прочие отличительные признаки. Только у Евги - уставшее и немного глуповатое лицо, в то время как у Ада - собранное, миловидное, умненькое и слегка лукавое личико - румяное и светящееся. Перетекшие друг в друга, друг другом налившиеся противоположности.

Они ступают каждый в свою сторону, наперекрест друг другу, в направлении их зачарованных взглядов, только Евга, - нарушенная симметрия, - чуть под более острым углом и немного автоматически. Ада же, ступая, - предвкушает: всем своим видом. «Прекрасный раю» светится в его глазах. Только не дойдет: столкновение неизбежно: друг друга они не видят. Все, кто стремится в Рай, не видят друг друга. В этом-то, в частности, Рай и заключается. Ведь, как только увидят, уже не потерпят. А увидят-то рано или поздно непременно – их траектории предписывают им столкнуться… Хоть еще не столкнулись. Всякий раз еще не столкнулись. Но именно так потухает рай, пламенеющий в наших снах. Так разгорается пламя, раскрывшееся под раем в розетке зеленых пальмовых листьев. Эта история, рассказанная в чистых линиях и лаконичном колорите и взятая в рамочку превосходной киновари, да, представьте, она украшала Библию: люди, затушите, наконец, рай: довольно прикуривать от этой вечной зажигалки Zippо.

Это, впрочем, была единственная картинка, умоляющая погасить Рай. Все прочие – и уже не маленькие книжные миниатюры, а огромные алтари – напротив, Рай старательно разжигали, прямо как националисты межнациональную рознь. Рай – это рознь. Иначе откуда там взяться Древу познания добра и зла? А, может, христианский Бог и просил не вкушать плодов с него, потому что сам не знал (или не хотел знать), откуда оно возникло в нем, был невластен, бессилен в этой части райского сада…

Так или иначе, задумайся Муха хоть на секунду о причине той радости, что она испытывала при созерцании этой неортодоксальной «райской» миниатюры, и она непременно чем-то напомнила бы нам бывшего психоаналитика Колина Бэйта. Тот ведь все ждал пациента (дождался), который не захочет свои комплексы лечить, а Муха дождалась такой иллюстрации Библии, которая призывала навсегда отказаться от Рая. Рай… Все алтари так или иначе кружили подле него. Все верующие в глубине души на него рассчитывают. И крестные муки Христа – только путь, недаром на Изенгеймском алтаре Голгофа – самое первое состояние алтаря. Створки открываются, напополам разрывая тело распятого Христа, - наивно и предельно честно. Муха, впрочем, очень мало предавалась анализу, раскладывая перед собой цветные фотографии алтарей – скорее даже механически, как-то машинально, словно просто для того, чтобы что-то недоступное ей зафиксировалось в новой точке и так на время замерло. Но сама она вовсе не думала о том, что делает, а тихонько и уютно размышляла над алтарями о всяких совсем маленьких вещах, например, как она будет выглядеть в своей новой весенней, очень стильной, курточке или почему Володя так странно на днях поцеловал ее, словно не выдержал, словно исподтишка, под волосы в затылок, точнее прямо в выпуклый шейный позвонок. Она улыбалась этому смешному поцелую, а сама тем временем, подобно бесстрастному объективу, вглядывалась в расклад, пропуская сквозь себя сложные комбинации дробяшихся друг о друга, вступающих в тесный и напряженный контакт русел, по которым в мир все стекала и стекала новозаветная история. Одни тайные вечери чего стоили! Они точно были тайными, как бы подпольными, законспирированными, хоть и все на виду. Это и вообще лучший способ конспирации – разместиться на самом видном месте. Общее настроение вечерь, сама расстановка фигур и сил, те странные «говорящие» позы, в которых эти силы замирали и комбинировались друг с другом. Каждая такая вечеря казалась результатом нового срочного военного совета, планом военных действий, продуманной и согласованной между всеми участниками картой. Против кого играл Новый завет? Очевидно, менее всего против язычников, грешников, иноверцев, - против всех разновидностей так необходимого ему Змия. Новый завет играл в свою пользу, все время что-то подстраивая и подправляя в самом акте сотворения, падения и спасения своего мира. Там, в этом акте, все время что-то съезжало, сползало, развязывалось. И нужно было завязывать снова и снова – всеми мыслимыми и немыслимыми узлами. Вот тайные вечери и завязывали – так разнообразно, что это полностью ускользало от понимания Мухи. А вообще, если честно, Муха бы крайне удивилась, если бы кто-то вдруг сказал ей вслух: «Вот, мол, Муха, какое странное и интересное у тебя хобби: пасьянсы из алтарей». – «У меня?» – не поверила бы Муха. Да, она делала это как во сне – из разряда тех, что забываются уже в те минуты, когда еще снятся. Странная амнезия, если так подумать. Необъяснимый дефицит (а амнезия в неврологических теориях классифицируется как дефицит). Но в дефиците, очевидно, была вовсе не память Мухи.

Впрочем, что-то она, конечно, между делом фиксировала. (И отнюдь не с помощью Мнемозины[33]. Память тут ничем помочь не могла). Например, некоторые сходства, узнавая в обстоятельствах тех или других вечерь знакомые лица и на эти лица очень радостно реагируя. То есть ей вдруг делалось очень радостно от мысли про новую курточку и потом, всякий раз эту курточку надевая, она будет заряд этой радости в себе нести, не отдавая себе отчет в том, что курточкам вообще говоря так сильно не радуются – но Муха если и радовалась вещам, то именно так, на самых неожиданных, хотя и невидимых подложках и подкладках. Так, главной радостью ее курточки будет на самом-то деле в жизни очень мало интересный ей парень с журфака по прозвищу Че Гевара и все потому, что она узнала его на военных советах сразу двух вечерь. В одной из них он прикрыл поллица капюшоном и как-то странно, не решительно, а скорее робко, но все же по-своему настойчиво протягивал руку к кувшину с вином. Че Гевара вообще-то не пьет… кровь, но в этот раз, кажется, решился отведать, причаститься. А в другой вечере, уже скульптурной, Че Гевара позволил себе гораздо больше – он сидел, совсем отвернувшись от трапезного стола, развернув свою голову на зрителя, хоть глаза и смотрели куда-то немного вниз и вбок. Выставив в сторону острый локоть, он по предплечью, кисти и длинному указательному пальцу словно бы сливал из скульптурной группы, сводил на нет новый выработанный на ней военный план. И кто-то из апостолов внимательно смотрел на него. Сам Иисус смотрел, хоть и делал вид, что его не видит. Ведь выгнать Че Гевару с тайной вечери (раз уж попал, забрел) запрещают неписанные правила самого этого социального института.

Завораживал Муху и один персонаж с алтаря Альбрехта Дюрера. Мысленно плавая среди кораллов Красного моря (и какой особой, какой разноцветной будет ее радость, когда она туда спустя два года наконец попадет), она тем не менее пристально и с какой-то отчаянной надеждой смотрела на него. Стройность, подтянутость, раскрепощенность его фигуры, это сложно скроенное «породистое» лицо… Муха не знала, что перед ней практически портрет (чрезвычайно похожий) танцовщика Матиаса ван Бёйтена. Она только думала, ну на кого, на кого же он так невообразимо похож? Похож и так дисгармонирует с прочими как положительными, так и отрицательными персонажами алтаря. Зачем, интересно, Альбрехт Дюрер его туда ввел?

И, конечно, Муха не обошла своим самым пристальным (то есть самым ускользнувшим из ее сознания) вниманием тот фрагмент алтаря Вита Ствоша, к которому ночами скоро будет наведываться Кира Блик (а точнее, уже наведывается в первой части этой книги – то есть прямо сейчас, просвечиваясь сквозь эту тонкую полупрозрачную страницу), узнавая в персонажах священной истории себя, Мишу Денича и своего любимого мужа. Вглядываясь в эту странную и, казалось, обворожительно еретическую композицию, Муха грезила об одной такой маленькой девичьей штучке, об одном таком кольце – плоская полоска серебра с пупырышком синего лазурита, ее любимое кольцо, которое она потеряла прошлым летом во Пскове и вот вдруг будто бы нашла на шее, он на цепочке все это время носил, неважно, у одного мальчика (ну, как оно могло попасть из Пскова в Москву?) Это была вообще-то одна из самых любимых Мухиных грез, прокручиваемая в ее сознании снова и снова; эта и еще одна, ей всегда сопутствующая, про мужские, того же мальчика, босоножки. Это были в сущности грезы о пробитом расстоянии, ведь босоножки исчезли с ног мальчика в московском метро, в то время как сама Муха якобы сидела босиком на ступенях вокзала в Ярославле (длинная и по-своему безумная воображаемая история), и вот они появились рядом с ней, еще теплые и она знала, что они – его. Что ж, у кого какие грезы. У Мухи вот такие, их вообще-то не очень много, а эти две – и особенно под алтари, особенно под сцену из алтаря Вита Ствоша – прямо-таки навязчивые какие-то. И вот в этот раз в расклад выпала именно эта сцена в окружении стразу нескольких Страшных судов, на которых зерна старательно и радостно отделялись от плевел, которых так гостеприимно принимали черти, прислуживающие на кострах ада. Без адовой топки, без топлива адовых пыток, двигатели Рая, как известно, просто не могут завестись. Есть и еще нечто, без чего Рай не может работать… Но Муха не думала ни о Рае, ни о Страшных судах (в том-то и беда). Она упорно и проникновенно грезила о чьих-то босоножках, в которых и шлепала в своем воображении по улицам ни разу ею не посещаемого города Ярославля…

Если бы Саша Вереск мог, он бы вовсе не босоножками, а самим собой просочился сейчас сквозь стены всех разделяющих их домов и строений, всех этих нераспутываемыми клубками завившихся расстояний, лишь бы из-за ее плеча, хотя бы исподтишка, мельком, на одну какую-нибудь секунду увидеть эту очень интересную для каждого некоторого сцену с алтаря Вита Ствоша. Кто-то же должен суметь понять и прокомментировать ее, раз Муха, едва увидев, уже не помнит ничего, кроме кольца с пупырышком и теплых, его ступнями согретых босоножек, а Кире, чтобы осознать, похоже, дистанции не достает. Или она просто с головой ушла под воды собственного контекста?

Там, на этом кусочке алтаря, несмотря на то, что «Миша Денич» оттаскивает ее, «Кира Блик» все ниже, все ближе – с этой обворожительно двусмысленной, пленительно загадочной, едва заметной улыбкой на лице, - склоняется к колену «мужа», остается с ним, продолжает искренне служить ему. Кира Блик, написавшая в своем совершенно не оправленном письме, что именно им нужно делать: просто делать ему хорошо. Все хотят, чтоб им было хорошо, хотят досрочного рая. И этот досрочный прижизненный рай давно уж завелся, стартовал – на тех же условиях обеспечивающего его прижизненного ада… Но не только, не только…

Формульные массивы – алгоритмы, генетические коды, вся эта внутренняя тайнопись реальности, - отфильтровавшись в Фанни Гольдман, принялись переписывать себя набело (ведь священная история реальности, чтобы быть, тоже должна все время корректировать, модернизировать, подтягивать и омолаживать себя) в песках Сашиных пустынь, пророчествуя о собственном продолжении, пророчествуя о Мухе, которая не сможет, которая ее не предаст, не предаст расстояния - хлеб и в то же время беззащитность своей подруги Клеи, трепетной как букет увядших незабудок или нож, который уже абсолютно негде спрятать. Что Муха не предаст нож, который от рождения в нее по рукоятку введен. Страшный суд? Над кем, над Клеей? Что за глупость. Какая нелепость. Некоторым вообще недоступен этот акт – судить. Судить скорее будут их самих. Да, собственно говоря, уже – судят. Так или иначе, посидев и поразмыслив сквозь грезу о кольце с пупырышком и босоножках над раскладом из Вита Ствоша и пяти Страшных судов, Муха в точном соответствии с раз и навсегда разработанными правилами принялась складывать карты. Страшные суды один за другим и так обворожительно слаженно, согласованно погасили друг друга, но в целом пасьянс не сошелся: карта с фрагментом алтаря Вита Ствоша так и осталась лежать на столе. Муха не знала, что написанный Кирой Блик на основе этого фрагмента манифест некоторых как раз и является альтернативой планам пустыни, избавляя Муху от необходимости кого бы то ни было предавать, напротив, предписывая ей любить и служить (то есть делать хорошо)[34], ну и пережить со временем, что предмет ее любви (Клея) сам отпадет от нее (так Кире Блик будет очень непросто пережить «предательство» Фаворского, которого она все никак не могла оставить, а он вдруг сам в какой-то момент и даже не очень красиво бросил ее). Не знала Муха и о том, что именно ее история с Клеей (конечно, при разносторонней поддержке сразу нескольких некоторых, и в особенности Фанни Гольдман) и сделает манифест Киры Блик осуществимым – а он все нанизывается серпантинами на электрические фонари, протягивается сквозь безжалостные пространства Вселенной этими странными «струнами» - особыми частицами, вдруг обнаруженными и зафиксированными в космосе физиками, расползается по чьим-то телам длинными окончаниями невосстанавливаемых нервных клеток… Одним словом, Саша Вереск напрасно так сильно нервничал. Ведь пасьянс – не сошелся! Не совсем сошлись, переписав себя, пески его пустынь. Раздумчиво выкурив две сигареты над совершенно непонятным ей результатом пасьянса, Муха между тем как бы уже пропиталась им, подготовилась к своей «дружбе» с Клеей. Еще до того, как Клея сказала ей свое решительное «Пошли». И они пойдут – вот только куда? Очевидно, не просто бродить по кривым улицам Москвы… Но как это кстати, что Москва – такой криволинейный город!

 

 

[33]Песни группы «Брест»

 

Мнемозина

 

не надо, не дави на память
ты знаешь, это – не мой инструмент

 

я не играю на памяти
я не играю на памяти
я не умею на памяти
нет

 

неврологи нашли такое слово
что амнезия – это дефицит

 

в дефиците мое детство
в дефиците моя юность
в дефиците я весь
весь

 

Мнемозина, я утрачивал тебя по каплям
каплям крови
            каплям спермы
                        каплям никотиновой смолы
Мнемозина, я не первый, но и не последний
кто сбежал (сбежит) из твоей тюрьмы

 

твоя память не поможет
мне приблизиться к ней

 

твоя память не узнает
твоя память промахнется
в твоей памяти ее просто нет
нет

 

 

 

[34]Ключевые слова некоторых

 

Хорошо

 

(из разговора Миши Денича с Си-бемолем)

 

- Просветление, просветление! Ты, Си-бемоль, просто помешался на этом просветлении. Если просветление, то просветлеть может только мир, только между: кем-то и кем-то. Нельзя просветлеть в одиночку. И вообще – не просветлеть, а просветлять. Ну это я так… Меня это, честно говоря, мало занимает…
- А меня – занимает! И я ничего не понял из того, что ты сказал.
- Пробка! Все, что я сказал, это слово «пробка». Ты видишь, какая жуткая в этом месте образовалась! Никаким автомобилистам и в страшном сне не приснится.
- И что? Как устраниться от этой пробки? Как объехать?
- Да не устраняться! Внедряться – и любить, заласкивать. Как это у Лагутенко? «Лишь не кончалась бы ты бы… Я заласкаю мембраны…» . Вот я и обласкиваю - столько «мембран». А ты мне всё – любовницы, любовницы…
- Да у тебя просто каша в голове! Капуста мелко рубленая!
- А я бы на твоем месте не брезговал, отведал. Может, и тебе – похорошеет? Делать хорошо – мое хобби. Если не основная профессия…

 

 

 


         < К оглавлению


Читать дальше >