Некоторые

 

Часть 3. На фильтрах «Ой»


23. Слепое пятно

 

Заклеенным и скрепленным сургучом письмом, которое однако так хочется прочитать – вот кем Муха чувствовала себя весь последний год. Содержимым герметичной консервной банки, которую ей самой никак не вскрыть без специальной открывашки. И ей ничего не оставалось, как вертеть эту безнадежно закупоренную консервную банку без единой наклейки, этикетки, слегка поблескивающую тусклым белым металлом, в руках: что там? Муха чувствовала, что она, конечно, живет, живет как-то очень насыщенно, непросто и интересно, но при этом непостижимым образом от самой себя отделена. Живет там, внутри огромной консервной банки, а кофе пьет почему-то здесь, с наружной стороны. Кофе пьет, таскается в университет, занимается любовью с Митей. А к своей жизни наведаться, пробиться никак не может. Проклюнувшаяся в ее буднях Клея вселила в Муху какую-то неясную, мучительную и томительную надежду. Но все попытки как-то познакомиться, сблизиться с ней ни к чему не вели. Клея словно спала, хоть и кружила все ближе, ближе, лунатик, сомнамбула с широко открытыми ничему не удивляющимися глазами. Муха видела ее даже позвонками, даже прядками своих длинных прямых волос. Полулежащей невдалеке от них с Митей под каштаном университетской лужайки – эдакой длинной причудливой ниточкой жемчуга. Одна из ее тонких ног была вытянута во всю длину, а вторая поджата, притянула острой коленкой прямо к подбородку. Голова меланхолически опущена в ладонь руки, локтем опершейся о ласковую стриженую траву. В этой позе у «пряменькой» Клеи вдруг обнаруживалась тонкая талия и выпуклое, острой косточкой выпирающее из-под короткой клетчатой юбки бедро. Разноцветные бусы опадали с шеи в траву и поблескивали в ней импровизированным садом камней. Вокруг Клеи все время образовывались какие-то сады – камней, песков, ослепительных грез, даже сады морей – Красного, Белого, Желтого, Изумрудного, Сиреневого. Клея всегда посреди своих морей. Может, потому как бы и не замечала Муху, все ближе, все тесней подбираясь к ней? Сейчас, например, Муха думает о ней, а Клея вдруг усаживается прямо за соседний столик студенческой кофейни, и, чуть брезгливо и по-своему забавно поджав губы, начинает маленькими, какими-то птичьими глотками отхлебывать из чашки свой двойной эспрессо, одновременно любуясь прозрачностью воды в тонкостенном стакане слегка голубоватого стекла. Сквозь это стекло на какое-то мгновение уставился на Муху правый, небесно-голубой, глаз Клеи и тут же нырнул в саму воду, где и застрял, утонул, больше не достигая Мухи, и принялся неторопливо, медитативно плавать, в то время как левый, зеленый, блаженно щурился. Бретелька топика сползла с плеча. Узенькие и чуть капризные, даже слегка недоумевающие какие-то плечи. Крупные кольца на тонких пальцах. А Муха все пыталась перехватить у холодной голубоватой воды ее взгляд – безрезультатно. Ей так хотелось уже вскрыть себя. И только Клея, кажется, только Клея могла понять, о чем это она говорит, собственно. Мухе просто хотелось жить и пить кофе, чистить зубы, учить латынь в одном и том же месте. Ей просто хотелось – воссоединиться со своей собственной жизнью и судьбой. С ней, с этой жизнью, было что-то явно не в порядке. И, может быть, именно по этой причине какая-то неведомая ей сила растаскивала Муху на части, отсоединяла, отдирала ее от себя самой. И вот, уже не фиксируемая собой, уже абсолютно не регистрируемая ни своими чувствами, ни своим рассудком, Муха просто ждала – то ли себя, то ли Клею, то ли сразу их обеих. А не желающая до времени знакомиться и вообще не замечающая ее Клея вдруг усаживалась на пол прямо под дверью общежитской комнаты Мухи. Муха несколько раз ходила туда-сюда, а Клея, странно вывернув и перекрутив всю свою фигуру (острые колени вздымались и устремлялись ввысь, как башни готического собора в миниатюре), отстраненно, медитативно - с губы, без рук - как ни в чем не бывало курила одну за другой длинные тонкие сигареты…

Муха, впрочем, понимала, что просто в этой общаге, на факультете, просто в этой студенческой кофейне и на страницах читаемых ей книг, просто в постели Мити, да и на улицах неважно Парижа, Каира или Москвы ее воссоединение произойти не может. Где же тогда? Как? Она не знала. И едва заметное взгляду внимательного стороннего наблюдателя (Че Гевары?) волнение, беспокойство пробивалось в ее облик этим навязчивым жестом, которым она все поправляла волосы, крутила сережку в ухе или кольцо на пальце, слегка подергивала левой ногой или постукивала по асфальту каблуком. Не отдавая себе в этом отчет, она ждала. Ждала события, к которому готовила ее вся ее жизнь – такое выпуклое и пристальное детство в маленьком городке, утопающем в цветущих яблонях, каштанах и жасмине, а чуть в стороне от себя задыхающемся от пыли проселочных дорог; странные отроческие грезы во всех этих сменяющих одна другую больницах (а Муха часто болела)… И тем не менее все случилось совершенно непредвиденно, неожиданно, внезапно.

- Ну что, пойдем? – сказала Клея, внимательно посмотрев ей прямо в лицо, и вот их уже втянул в себя солнечный мартовский день, а вытолкнул к вечеру… нет, вытолкнул совсем не март, совсем не Москва - что-то уже совсем другое. А Клея все – показывала, показывала. Она вела себя в тот день как гид (и гид явно не по городу Москве) и одновременно как мистагог, посвящающий Муху в таинства неведомых ей мистерий. Клея продвигалась по улицам стремительно и крайне целеустремленно, с очень серьезным и деловитым выражением лица. Не оставалось никаких сомнений – Клея именно по делу куда-то шла, а вовсе там не прогуливалась. Подобно водомеркам, девушки скользили по самой поверхности города и вдруг ныряли (под руководством Клеи, которая тут же принимала крайне таинственный вид, приглашавший внимательно прислушиваться, присматриваться, осознавать) – в подворотню, за которой был маленький квадратный двор, заканчивающийся еще одной подворотней, выводящий их в неправильной формы слепой тупиковый дворик. Слепой, потому что в него почему-то не выходило ни одно окно. Неужели этот дворик был образован лишь плотно прилегающими друг к другу торцами? Так или иначе, этот слепой дворик вовлекал их в пространство уже совершенно ирреальное (и где только и когда «слепая» спящая Клея его нашла?). Стены дворика почему-то были не обшарпанными, как можно было ожидать, а свежевыкрашенными, невероятно живого цвета яичного желтка. Особая, головокружительная, заманивающая глубина этого цвета достигалась за счет эффекта странных взаимоотражений. Еще низкое и тоже, разумеется, желтое мартовское солнце освещало две стены, образовавшие прямой угол, и вуали отраженного, насытившегося желтизной света летели сквозь воздух и сплошь заливали собой три желтые стены напротив (пятиугольный двор), и, снова отражаясь от них, подсвечивали новым цветовым слоем весь этот совершенно невообразимый, совершенно слепой дворик, если яичный желток – это тоже не своего рода глаз, а точнее – если это не пресловутое слепое пятно каждого глаза.

Девушки молчали. За весь этот день, кроме своего командного «Ну что, пойдем?», Клея не произнесла, кажется, больше не слова. Но очень говорящими были ее глаза, выражения лица и всей фигуры, ее жесты. Вот и сейчас Клея словно бы говорила: «Видишь? Видишь?» И еще: «А отдаешь ли ты себе отчет в том, что именно ты сейчас видишь?». Муха, похоже, не очень отдавала себе отчет. Она просто чувствовала себя попавшей вовсе не в желтый дворик, а прямо в Платонову идею самой желтизны. И тут Клея обратила ее внимание на еще одну деталь, уже тревожащую, но все еще ускользающую от внимания Мухи. Этот слепой, безоконный дворик был буквально засыпан битым стеклом. Откуда оно тут взялось? Клея очень сосредоточенно и внимательно походила немного по этому битому стеклу, а Муха послушала этот хруст, хруст, так вот как они, оказываются, хрустят, идеи? И тут Клея подняла к ней свои глаза и Муха поняла, что именно Клея делает сейчас – жалуется. Она не просто, чтобы показать, а чтобы пожаловаться на это, похоже, Муху с собой привела. И чтобы жалоба получше до нее дошла (типа, вот где скрывается мое несчастье), достала из сумки пачку сигарет и легким щелчком выбила из нее две штуки – для себя и для Мухи. Медленно и сосредоточенно закурили. Медленно и сосредоточенно сделали по глотку коньяка из прихваченной Клеей плоской бутылки с завинчивающейся крышкой. Медленно и сосредоточенно походили по битым стеклам. А потом, внезапно, Клея сделала приглашающий жест рукой и они отправились в свой новый переход по поверхности Москвы к другому месту, на которое тоже хотела пожаловаться Мухе Клея.

Готовая не удивляться больше ничему, Муха между тем чрезвычайно удивилась, даже вздрогнула от неожиданности (такое она и предположить себе не могла), когда, миновав несколько кварталов, они с Клеей через лабиринт подводящих к их цели дворов, попали в этот – тоже пятиугольный, тоже слепой, тоже желтый и тоже засыпанный битым стеклом, дворик-близнец первого. Единственное отличие – чуть более блеклый, с лимонным оттенком цвет. На этот раз глаза Клеи спрашивали: «Нет, ты видишь, какая… безысходность?» А Муха думала о том, что это просто невозможно, невообразимо – невообразим уже один такой дворик и вот, пожалуйста, он как-то размножается, сеет себя по городу... С Клеи вдруг спали все ее причудливые и сложно устроенные позы. Длинненько вытянувшись, она просто стояла, безвольно опустив руки, перебросив свои длинные волосы на грудь через левое плечо, чуть ступив носками внутрь ступни в узких круглоносых сапожках на высоких каблуках: маленькая короткая курточка, узкие брючки, большой, небрежными узлами завязанный шарф. А потом вдруг так устало и грустно ссутулилась, что Мухе стало ее нестерпимо жаль. Она уже не думала о том, что ей хочется вскрыться из огромной консервной банки, забыла об этом, как-то разом проникнувшись Клеиной горестью. Что ее так расстраивает, тревожит, гнетет? Конечно, не глупая и банальная идея желтизны, о которой зачем-то подумала в первом дворике Муха. Дома стояли, гордо отвернув от дворика свои лица. Не было ведь не только окон, даже дверей. Дворик был образован затылками. Золотящееся, но никем не видимое, глухое место. Место Клеи? Заливающее одиночество и невидимость Клеи желтым, так живо играющим обступившими ее стенами солнцем. А Клея вдруг села на корточки и стала гладить рукой битое стекло, иногда поднимая к Мухе свои глаза, словно говорила: «Видишь, именно здесь я, невидимая никем, живу. А вовсе не в общаге, как может показаться. Я – эти осколки битых стекол». Клея и сама остро чувствовала свою родственность стеклу. Ирреальность двориков заключалась в том, что они были невозможным сектором реальности – таким, что совершенно выбился, совершенно исключен из поля зрения – невидимый и слепой. Все больше проникаясь этой ирреальностью, Муха с Клеей медленно выкурили по сигарете. Потом вместе долго, какими-то замысловатыми петлями походили по битому стеклу, словно заколдовывали его. Было ясно – Клея из этого места очень хочет выбраться.

Любопытно, что спустя года два Муха вдруг очень захочет навестить эти невообразимые дворики. Но, несмотря на то, что она прекрасно помнила их с Клеей тогдашний мартовский маршрут и как ни будет она стараться, двориков этих уже не найдет. Зато снова найдет свалку маленькой фабрики глазных протезов, куда после двориков привела ее Клея. Глаза на свалке были только бракованные. Стеклянные, с голубыми, коричневыми, серыми радужками, с тоненькими красными прожилками. И каждый, словно кошмарный цветок, на длинной стеклодувной ножке (эти ножки и были браком). В тот день они с Клеей насобирали букеты из этих «цветов», с которыми и двинулись дальше Клеиными маршрутами, вызывая любопытство буквально у всех прохожих, прямо не сводящих глаз с их букетов. А Клея улыбнулась Мухе: вот он, лучший способ оставаться невидимой. Достаточно нести в руках снопик жутких стеклянных бракованных глаз и все будут смотреть на них, тебя не замечая вовсе. Позже Муха пользовалась иногда этим приемом. У нее была парочка таких невообразимых украшений, которые к тому же болтались и раскачивались при ходьбе, на которые буквально пялились все прохожие, в упор не видя Муху. Вот как надо одеваться на идеальное преступление! Все запомнят украшения, никто не узнает тебя саму.

Клея, однако, насобирала цветы-глаза с некоторой особой целью. Они шли минут сорок, сворачивали, пересекали бульвары, скверы и вдруг снова вышли в третий слепой дворик, засыпанный стеклом, на этот раз – купоросно-голубой. И да, кроме стекла, здесь валялись куски какой-то заржавевшей арматуры. В этот (третий по счету!) дворик Муха поверить уже просто не могла. Вот так, совершенно не верила в него, и тем не менее посреди него стояла, глядя на него как бы не изнутри, а со стороны. Да, сейчас она почувствовала разницу их с Клеей местоположений. Если Клея была прямо там, внутри слепого пятна, если Клея и хрустела прямо в своей душе всем этим битым стеклом, то Муха была скорее арматурой и смотрела на дворик отстраненно, снаружи, прямо как на эти искусственные цветы-глаза. И словно почувствовав ее мысль, Клея вдруг принялась «сажать» в этом внутреннем дворике эти посторонние ему кошмарные «цветы». «Посадила» свои, затем стала брать из рук Мухи, а Муха думала: «Надо как-то отсюда выбираться. Нужно как-то вызволить ее». И теперь, взяв ее за руку, уже Муха повела Клею по городу. Они почти бежали. А Клея думала, как правильно, как красиво она сделала, посадив в слепом дворике слепые, и так наивно имитирующие орган зрения, «цветы». От этих мыслей девушка была несколько невнимательная, рассеянная. А Муха вела ее ветреными проспектами, вдруг заставляла смотреть на дым, что валил из огромных труб, но главным образом все ныряла и ныряла в так хорошо знакомые ей проходные дворы (Муха не любила ходить улицами). И по этим сквозным проходным дворам (а Муха так выстроила последовательность их передвижений, что сами эти дворы складывались в бесконечную проходную анфиладу) они словно бы спускались, как по широким ярко освещенным солнцем ступеням в какое-то загадочное, пока неизвестное им обеим просторное помещение их дружбы. И, когда, вконец усталые, они вечером оказались за столиком своей студенческой кофейни, балконом нависшим над Зимним садом, они были уже бесконечно далеко от той же кофейни утра того же (разве того же?) дня – упоительно, невозвратно далеко, и ни одной из них и в голову не приходило возвращаться.

Здесь было таинственно и обнадеживающе, немного больно и грустно. Здесь было очень-очень отчетливо. И в этой отчетливости Муха поняла, что прямо между ней и Клеей встроено большое непробиваемое стекло. Что это стекло, возможно, и есть кожа жизни Клеи. И Муха смотрела на Клею, на ее чуть осунувшееся остренькое лицо с ирреальным разлетом ее разноцветных глаз (курточку Клея сняла, а сложно намотанный и весь перевязанный узлами шарф – если размотать, развязать, наверное, впечатляющее получится полотнище, хоть сама ткань и очень тонкая – по-прежнему мягко драпировал ее шею и плечи) и в этом стекле видела еще и бледное-бледное отражение самой себя – чуть смазанный, расплывчатый, в крупинках света, прямо как у Вермеера Дельфтского, мягкий овал лица, светлые спутавшиеся от ветра волосы. Она уже и не знала, чего ей больше хочется - убрать это стекло между ними (да разве можно убрать саму кожу Клеиной жизни?) или себя, в этом стекле так некстати, так избыточно отразившуюся. Да, она хотела стереть, счистить себя со стекла. А это можно было сделать только одним образом – попасть за него, туда, в застекленное пространство Клеи. И Клея, как-то жалобно и щемяще-несчастно расслабив губы, ее туда, к себе звала. Там, за стеклом, у себя, эта странная невообразимая девушка вдруг окажется очень деятельной и энергичной. Но пока, отсюда она выглядит скорее молящей о помощи, беззащитной. Она наивно и просто просит Муху стереть, устранить себя. Разве это жертва в конце концов? А дальше Клея знает, что делать, дальше Клея сама поможет. Что? Чтобы Муха сделала ей хорошо. Это во власти Мухи, Муха это сможет. Хорошо… Просто хорошо… С Мухой ей становилось все комфортнее и комфортнее. Это было Клее в новинку, это затягивало. Влекло. Клее ведь так плохо, так тесно, так невыносимо порой бывало в слепом пятне ослепших глаз ее жизни. И вот за этим стеклом она сама отчасти напоминала искусственный незрячий глаз. Зато там, внутри… Но Муха не понимала, как туда войти. Этот длинный день, его полная приключений и неожиданностей Одиссея привела ее к стеклянной двери того дворца, где и обитает (хочет обитать) Клея. И все, что Мухе оставалось, это просто суметь открыть дверь. И именно в этот момент проснувшаяся в своей гостинице Фанни Гольдман очень громко сказала «Ой». Это было очень конкретное, очень специфическое, специальное даже «ой». И Фанни поторопилась встроить его «фильтром» в новую, внезапно посетившую ее формулу и тем самым внезапно для Мухи с Клеей отфильтровала, устранила стекло. Кира Блик не знала, что тем же самым «фильтром» Фанни Гольдман пропустила и ее сквозь стекло ее странной супружеской жизни - к Фаворскому, близко-близко, отчего он со временем и «омедузился» до неузнаваемости. И что с того, что это самое стекло было предохранительным, защитным? Не допускающим реальностью в целях самозащиты к слишком близкому и плотному контакту. Внимательным, зрячим. Но «фильтр» сломал, снял защиту. Или ее сломало, ослепило желание (того же Фаворского, той же Клеи), чтобы им было просто хорошо, это вечное желание прижизненного Рая? Так или иначе, именно с этого момента начали развиваться их параллельные истории, об одной из которых (Фаворского и Киры) мы уже поговорили в первой части этой книги, но она не утихла там, она и здесь - болит. Тупая, фоновая боль всех этих страниц, от которой морщатся губы Миши Денича, навязчивым тиком бьет веко Колина, сводит пальцы руки Вана (уже перевалившего за пятидесятилетний «юбилей»), когда он поглаживает волосы своей «просветлетнной» жены Сары (а он-таки женился лет десять назад на ней). Что же касается истории Мухи и Клеи, то она каким-то загадочным (то есть просто – некоторым) образом просочилось в «творческую мастерскую» Матиаса ван Бёйтена. Он лукавил, когда говорил, что его единственный «творческий план» - спектакль «Транзит». Грезил он и о другом, в котором были задействованы одиннадцать танцовщиков – две женские роли и девять мужских. Грезил, но совершенно не представлял себе, как этот балет можно осуществить на сцене и потому все проигрывал, все смотрел, все ставил его в своей голове. Но прежде чем посмотреть вместе с ним спектакль, восхитимся тем странным способом, которым Матиас ван Бёйтен и вообще смотрел на реальный мир.

 

 

 


         < К оглавлению


Читать дальше >