Некоторые

 

Часть 3. На фильтрах «Ой»


24. Каждый второй Аменхотеп

 

Видеть сразу и эту, с человеческим грустным лицом, и ту, другую сторону Луны, где то же самое лицо выражало нечто совсем иное… Именно поэтому голова Матиаса ван Бёйтена была превосходной, предельно адекватной событиям воображаемого им балета сценой. Настолько удивительно и непредсказуемо устроенной, что перенести балет с нее на обычную сцену было немыслимо, практически невозможно. Вот ведь говорят, что мы видим на самом-то деле не глазами (которыми только смотрим), а мозгом, самими процедурами нашего мышления, нашего сознания, если угодно – не телом, а душой. В таком случае сознание Матиаса давно уж было каким-то двуслойным (прямо как его лицо – маска грима, а потом уже оно само), о чем вплоть до того момента, как его все чаще принялся навещать его совершенно неосуществимый спектакль, сам Матиас как-то не задумывался, чего не замечал, к чему слишком привык, наверное. Говорил Матиас довольно мало (тем более о том, что видит, тем более откровенно), поэтому и ни одна беседа, ни один диалог не выявили ему через удивление собеседника всех особенностей и странностей его зрительного восприятия.

Он смотрел, например, на осу, сладострастно сосущую из цветка пыльцу, и одновременно видел эту же самую осу в каких-то сдвинутых, свихнувшихся пропорциях, запускающей свой длинный хоботок в цветок тарелки, по краям которой расползлись маленькие, искаженные человеческие фигуры. В нашей цивилизации оса больше, гораздо больше и сильней людей, у нее есть над ними власть, с которой люди так легко соглашаются. И даже не одна оса, а сразу три (в смысле, Матиас видел сразу – огромных – трех). «Троица», - думал Матиас и уходил с балкона, в то время как маленькая полосатенькая оса, трогательно пожуживая и подрагивая желто-черной попкой, продолжала свою утреннюю трапезу в луже летнего теплого умиротворяющего солнца.

Или по телевизору шла реклама банальной, но очень продуманной и удобной автоматической стиральной машины. Но Матиас совершенно не обратил внимания на фирму-производителя. Его скорее занимал другой «производитель» - эта самая девушка в вечернем платье, которая, словно пилот межпланетной станции какой-то, нажимала пальцем на кнопку – «Пуск!» и вот уже ракетой взмывало к юному мужу ее райское счастье: «Мы пойдем в ресторан, а она пусть за нас работает, она ведь просто машина, она никогда не устает». Но Матиас, совершенно одновременно и без всякого усилия со своей стороны, с какой-то галлюцинаторной отчетливостью, видел ту же девушку и именно в тот момент, когда она с улыбкой предельного счастья на лице запускала свою замечательную стиральную машину, как бы это сказать, в несколько другой и не столь безмятежной ситуации. Ее выдавало само выражение и незамутненность ее «стирального» счастья, этого счастья абсолютная и такая обманчивая пустота, прозрачность. Пустота? Да эта «вода» просто кишмя кишела всякими «рабочими моментами», элементами производственного процесса той самой радости, при помощи которой просто невозможно радоваться стиральной машине (а значит, вовсе не стиральной машине радовалась девушка). Она вовсе не для того, чтоб расслабиться, отдохнуть, шла сейчас в ресторан – чтобы беспрерывно и напряженно работать над особой и очень продуктивной пустотой своего счастья – и от ее белозубой бессмысленной улыбки возгорались и распластывались по воздуху, сквозь воздух тонкие тягучие пластмассовые вуали, а что там за этими вуалями, кого снова убило током не устающей машины-автомата, ну или кого ее счастье снова отправило на эшафот или крест, просто не заметив, не увидев? Незамутненная, «чистая», «незамечающая» улыбка всегда в известном смысле смертоносна… Как всякое неведение. Как жажда неведения. Как неустанная работа над ним.

Совсем другое дело – улыбки математика Фанни Гольдман, с которой Матиас не был знаком лично, но видел пару раз интервью с ней все по тому же телевизору (а она и давала-то интервью телевизионщикам всего два раза в жизни) и эти интервью как-то тревожно и немного болезненно запали ему в душу. Красавица, но что она вытворяла улыбками со своим лицом! Он не слушал, да и не понимал ее слов, вообще не вдумывался в них. Он завороженно смотрел на разворачивающееся в ее лице и какое-то предельно осмысленное, предельно ведающее действо. Только что улыбающаяся аффектированно ослепительно, подчеркнуто светло (просто несколько перелила с какой-то своей, ускользающей от понимания Матиаса целью света в свое лицо, это только говорят, что кашу маслом не испортишь), теперь она отжала из лица излишки света (и как сбивчиво и немножечко нервно они заплясали солнечными кляксами у ее глаз, висков, волос) и вдруг упругим хоботком напрягла верхнюю губу и вложила ее в нижнюю, как-то очень старательно выпяченную лопаточкой с круглящимся и чуть лоснящимся от помады краем. Уголки ее губ слегка вдавились в лицо, круто округлив щеки. Что это, Фанни Гольдман не боится показаться глуповатой? Нет, она скорее очень боится (а Матиас это видит) за какого-то неизвестного ни ей, ни ему мальчика Диму (того самого, что очень любит свою лампу в форме буденовки и как-то ночью все пытался перерисовать в ее свете цветными карандашами настроение Киры Блик). На первый взгляд Фанни просто несколько странно, несколько глуповато и неестественно улыбалась на экране, а Матиас видел, что тем самым она подстраховывает кого-то не очень сейчас защищенного. Слишком хрупким было Димино состояние (он даже капризничал немного, но и сам ужасно боялся разбиться, день за днем продолжая к неудовольствию мамы свою странную игру в «Ой»), но и слишком прокалывающим чью-то кожу. Проколол? Проколол. И Фанни расслабила губы и, на какое-то мгновение почти блаженно зажмурив глаза, увела их уголками вниз, в такую улыбку-полуусмешку – просто перелистнула всю испещренную пометками страницу дико интересной Матиасу книги. Как жаль, однако, что он совсем не слушал ее. Просто слишком много информации, всю бы не переработал. Вся бы не просветилась, не провалилась сквозь хрупкий лед своих намерений. Намерения ведь никогда не держат. Видимо, по этой причине Матиас так часто видел не только поверхность, но и дно (или там обратную сторону) многих, на вид совершенно незначительных локальных событий.

Маленьких, совсем проходных. Художница-примитивистка просто нарисовала облако, еще одно облако, паровоз. Этот господин просто перевел с латыни на санскрит Сенеку. Улыбающаяся дама просто расплатилась за серебристое норковое манто. Она не держала денежных бумажек в руках, не передавала их продавцу, то есть вроде ничего особого в денежном плане не сделала, она только расписалась на чеке, повторив свою подпись на пластиковой карточке. А он видел рядом другую, хоть и совершенно ту же самую даму, которая этой своей покупкой, этой стремительной и легкой подписью свела на горизонте наших будней стрелки меновой перспективы – туда больше не заглянуть, закрыт проход. Что-то не так, не так, - вот что предопределило ее шаг. И вдруг отличная замещающая идея – ах, надо купить манто. Зачем именно манто, зачем именно сейчас? Ах, потому что эти стрелки пригнаны друг к другу не слишком плотно, хлопают, как распашные стеклянные дверцы каких-то бесконечных гулких страшных коридоров. Ужасные сквозняки. Вот она и купила себе меховое манто: пригнала эти дверцы поплотней, совсем закрыла. А теперь уютно стучит каблуками по асфальту, мокрому от дождя. И уже забыла (да и никогда не помнила) про какие-то стрелки какой-то загадочной меновой перспективы. А ведь именно меновая перспектива так часто оказывается контактной, а сам контакт – до неузнаваемости искаженным в ней. В своей голове Матиас ван Бёйтен всегда видел второй, искаженный, параллельный план – вторую даму, второго господина, вторую художницу-примитивистку, вот только, будучи второй, она вовсе не облако за облаком рисовала… Не просто пришивала пуговицу к пальто (да и кто из нас просто пришивает?). Или взять, к примеру, вот эту девочку, которая сейчас не просто кнопки в подоконник втыкает (а Матиас из дома напротив внимательно смотрит на нее). Приятная упругость и нажим, да что там - победа подушечек пальцев, которыми она вдавливает кнопки в прочное крашеное белой краской сопротивляющееся дерево подоконника (а кнопки все равно входят, входят!), рождает в ней удивительное, бодрящее, почти опьяняющее чувство стопроцентной удовлетворенности. А что такое удовлетворенность? Одно из тех интересных продуктивных чувств, о которых так много известно бывшему психоаналитику Колину Бэйту… Оно и выдает продукцию второго плана первой девочки (или вторую девочку первого плана).

- Древние египтяне что-то знали, наверное, об этом странном удвоении, об этой необъяснимой параллельности каждого человека, а возможно, и каждого бога, себе самому, - нашел нужным вмешаться и кое-что прокомментировать преподаватель древних языков Гриша Виннов. – Да, древние египтяне знали, а древние греки вдруг поняли и использовали. Потому в Фивах, возможно, и сажали двадцатиметровыми колоссами на западном берегу Нила не одного Аменхотепа III, а сразу… двух. Так и сидят до сих пор – непередаваемо захватывающее зрелище - два варианта, два плана одного и того же Аменхотепа. Или вот, еще интересней, как в Абу-Симбеле, не один титанически огромный Рамзес II сидит на входе в свой пещерный храм, а… четыре Рамзеса второго. А потом - еще восемь, в виде устрашающе огромных колонн первого храмового зала. Здесь, конечно, всё в статике, всё замерло. Здесь еще не видно, как Аменхотеп или Рамзес просвечивают сквозь себя вторым, третьим и даже четвертым смыслом собственных действий. Мы, впрочем, дальше второго никогда (как и греки) не идем. Третий план, третий смысл кажется нам уже бликами на поверхности наших собственных глаз, игрой отражений, отводящей опасность разнообразными бодрийяровскими обманками. Ну да, именно бодрийяровскими. Технологии (ну или там, как модно говорить теперь, проекты) Рамзеса II – потрясающе современны и актуальны. Оглянись, всюду сплошной Рамзес II. Из телевизоров, из всех средств массовой информации, из литературных и художественных техник, из киноиндустрии, шоу-бизнеса, из политики, экономики на нас победительно взглядывает Рамзес. В частности потому, что перехитрил Аменхотепа III. Ведь последний, честно и так наивно удвоившись, – подставился, Рамзес же – затерялся среди имиджей себя самого – найдешь ли? А, может, не перехитрил, может, просто подстраховал коллегу. Греки ведь потом что сделали? Они делали, заметь, а Сапфо (35), и не понимая ничего, нервничала очень, не давала совсем затворить эту дверь, вот мы и можем кое-что за ней сегодня разглядеть. О, они сделали настоящий ветхозаветный Рай. Пошли по пути познания добра и зла. Помогли христианскому Богу разобраться с этим странным приблудным Древом (и откуда все же оно в Раю завелось? То есть кто и зачем его там посадил?). Я думаю, именно греки сделали реальность… И вот снова и снова делают ее внутри нас, а Бодрийяр притворно сетует: «Ничего, кроме реальности. Подумать только, какой типа ужас»… Реальность эта из отношений сплетена. Отношений особого рода. Тех, которые развиваются сразу на двух планах. Отношение всегда высказывается (или показывает нам) что-то одно, а тем самым становится высказыванием (и сотворением) чего-то другого. Это здорово видно в пятой книге Начал Евклида. Да и в каждой теореме этих Начал. Например, об отношении диагонали и стороны квадрата. Вот там-то, между диагональю и стороной и разбросал свои лики Рамзес II. Эта теорема и есть отчасти его настоящий пещерный храм в Абу-Симбеле. Там-то и нужно его искать. – И также неожиданно, как заговорил, Гриша Виннов теперь замолчал. Но Матиасу ван Бёйтену, если честно, менее всего хотелось заниматься поисками этого крайне изобретательного и очень непростого фараона, похоже, и вправду учителя Бодрийяра, с одной фразочки которого и началась, кстати, эта книга.

И все же Матиасу стоило бы задуматься над словами Гриши. Удвоение планов и медузы. Медузы и реальность. Реальность и снова это странное удвоение. Ведь, в общем-то, именно из-за этого удвоения и из-за этой реальности Матиас и не знал, как осуществить на сцене свой спектакль. И только медузы очень его помогали: видеть. И еще под грезы о балете Матиасу как-то особенно хорошо, особенно внятно и особенно пронзительно красилось. Но он раскрашивал свое лицо вовсе не с той целью, с которой художники раннего Возрождения раскрашивали алтари, а скорее с той, с которой Миша Денич - квартиры друзей. Он раскрашивал, чтобы грим – расстояния – текли и плавились… медузами. Они были как-то связаны – его грим, расстояния и воображаемый спектакль. А начинался этот спектакль на теле, или с телом, одного из девятерых задействованных в нем юношей. Быть может, киноспектакль сделать, если уж не получается на сцене? Да и как сцену может залить морская вода – гигантский аквариум, бассейн? Но нет, спецэффекты все испортят. И кроме того, всего массива танца не передадут. Да и в голове у Матиаса никаких специальных эффектов не было. А было три акта, разворачивающихся в двух планах. Причем второй план выстреливал не сразу (почему, Матиас не понимал). Что ж, смотрим? Вместе с Матиасом. Акт за актом. Тем более что занавес уже не опустить.

 

 

 


         < К оглавлению


Читать дальше >