Некоторые

 

Часть 3. На фильтрах «Ой»


25. Диффузия – это хорошо

 

При всем своем желании Матиас не умел попадать в свой воображаемый балет с любого места. Ему всякий раз нужно было начинать с начала, хоть действие разворачивалось в нем при всяком новом просмотре с новой степенью детализированности (если все детали отслеживать, наверное, целой жизни не хватит), порой даже в форме конспекта. Вот и сейчас его интересовал один на первый раз проходной момент из второго плана третьего акта балета. Ему казалось, что он что-то там такое въедливое и очень важное упустил, просмотрел. И вот теперь хотелось увидеть – нетерпеливо, срочно, до дрожи. Он сосредоточился, прикрыл тяжеловатыми веками глаза, и балет принялся разворачивать в нем свои продуманные, филигранно проработанные фигуры.

Акт 1.

На сцене и почему-то очень крупным, невозможно крупным планом (как те самые пресловутые египетские колоссы) вдруг обнаруживался (только что ничего не было, и вот) очень красивый[36], похожий на эллинистического Диониса, юноша (аналог Дио из компании Мухи и Клеи?). Он стоял совершенно неподвижно, при этом как будто немного рисуясь. Тяжесть его тела была перенесена на одну из ног (ах, эти икры, эти ступни, эти бедра, эти божественные колени), а руки опущены вдоль тела, но не прижаты к нему, а немного отведены, словно мешают мышцы, избытка которых вовсе не наблюдается. Не наблюдается вообще никакого избытка, но юноше, хоть он это и скрывает, похоже, немного нехорошо. Словно слегка тошнит, словно бы слабая изжога, скорее напоминающая какое-то недоброе предчувствие. Голова немного закинута – не из-за высокомерия, а в интересах все той же эстетики, той же красоты. Длинноватые, светлые, слегка вьющиеся волосы выявляют нежную и при этом в меру атлетическую шею. На какой-то момент все внимание сакцентировалось на том фрагменте его торса, который всегда завораживал Матиаса – больше в юношах, чем в девушках, а вот в зрелых женщинах он этот «фрагмент» не переносил вообще. То место, где шея переходит в плечо, с этой мягкой манящей впадинкой, подчеркнутой решительным мужественным росчерком ключицы. Нежность, незащищенность, выступающие сквозь беззастенчивость и наивную агрессию силы. Именно здесь, в этой столь основательно защищенной и при этом крайне уязвимой впадинке, только и можно увидеть устье всех теней, их прохладный и капельку шершавый язык, который, выбравшись из нее (а ведь тени образуются именно здесь, прямо в нас, и уже из нас расползаются по свету) осторожно оближет сейчас всего юношу легкой охлаждающей негой его молодого, легкого, беззаботного, но и сосредоточенного тела. Юноша безмятежен, спокоен, собран, самоуверен, невообразимо красив. И будет таким в течение еще тех нескольких секунд, пока не зазвучала музыка, пока танец в него не проник, не стал им завладевать, не схватил его лицо. Да, танец проберется в него с лица. Прорвется сквозь светло-голубые волоконца его радужек (в первом музыкальном такте словно треснет какой-то прозрачно-голубой, причудливыми узорами заплетенный морозом лед), дернет ресницами, сдвинет ровную правильную бровь, пройдется по линии прямого носа, вздрогнет в тонко вырезанных ноздрях, переправится в крупные красивые чуть припухшие губы. И вдруг примется дергать за все черты его лица – в такт, в ритм музыкальному сопровождению – словно за струны, словно именно из этого лица, как из особого музыкального инструмента, и исходят, добываются ее звуки. Сама музыка будет танцевать в его лице – ведь музыка, сам процесс ее производства, оказывается, уже танец. И юноша не будет сопротивляться ей, а, напротив, словно ветру, настолько сильному, что в состоянии деформировать его лицо, так и сяк поигрывая им, этой музыке себя подставит. Тем более что пришла она не извне, а в нем, внутри него, уже жила, и теперь вот пробилась сквозь глаза, как вода сквозь лед, на поверхность его жизни, постепенно пронизывая собой все его тело, такое большое в пропорциях сцены, словно это тело и есть сцена, на которой всё сейчас и произойдет. Не только сцена, но и одновременно все герои спектакля. Ведь Матиас видит, как вздрагивают и оживают в тот же танец, как заводятся другие участники действа. Дернулась и затрепетала ноздря – каким-то волнообразным движением заколебалось тело восточного юноши (Мицуёси?). Вдрогнули, сломав свои плавные, полнокровные линии, губы и тут же каким-то причудливым нервным тиком зашлось узкое тело юноши с тонким лицом, с высокими пролетами висков, с чуть вымученной улыбкой (Глеб, наверное). Заиграли желваки на скулах - и раскинулся, и побежал, и упал на колено и снова вскочил молодой человек, всей своей фактурой так напоминающий Махаона, а теперь отдавшийся, словно птица на волю ветра, на волю музыки, исходящей из лица Дио, которая по шее опускалась в его тело все глубже, все ниже, словно новые инструменты вступали – не тело, настоящий оркестр и одновременно целый кордебалет. Задействовав сначала лицо юноши и удостоверившись, что оно абсолютно покорно ей, музыка теперь все настойчивее просачивалась в него и дальше, как-то расширяя, раздышивая танцем все его тело. Испуганно, а вот уже и отчаянно билась пульсами шейной артерии, подергивала его плечом, струилась плавными вздрагиваниями грудных мышц, выплясывала едва намеченными квадратиками пресса, перебрасывалась, словно мячиком, из ноги в ногу коленными чашечками. И дрожь… Крупная, как майский дождь. Звонкая, как апрельские капели. Истошная, как вопли мартовских котов. Все тело юноши уже бьет эта дрожь, повернувшая время вспять, - такая замысловатая, такая неоднородная. И не беспорядочно сотрясающая тело, а строго в соответствии с музыкой, приобретающей все более медитативный, все более колдовской и магический характер, в такт, очень согласованно и по-своему завораживающе. Танцуют мышцы, сбиваясь в пары, в группы, в целые ансамбли. Танцует – как пустыня дюнами – вся кожа. Танцует влажный теплый эпителий. И одновременно, на втором плане акта – танцует вздыбливаемый землетрясением город, поигрывая обвалами высотных зданий Сан-Франциско. Мелодия, как перевернутая молния, вгрызается в фундамент одного из гигантских строений и живописными трещинами, ветвями хищного огромного древа, бежит снизу вверх по стенам, подсекая высотные этажи, чуть замедливается, вибрирует и вот уже красивыми музыкальными каскадами на землю обрушиваются целые этажи. В панораме сотрясаемого толчками мощной дрожи города, словно на клавиатуре рояля, согласованно и ритмично-импульсивно западают клавиши-здания. Обезумевшими муравьями мечутся по городу люди. И вот вспыхивают один за другим пожары, те самые, что будут бушевать еще целых три дня, лишив крова 250 тысяч человек. Да, это танец Дио лишил их крова, к тому же убив семьсот двадцать шесть человек. Но Дио об этом ничего не известно. Он только слушается музыки, что звучит сквозь него. И его танец становится постепенно все более эпителиальным, подкожным, но не замирает, а бьется там, внутри юноши, лазурной морской волной, перебирает, словно водоросли, длинные эпителиальные реснички. Танец словно уходит на дно. И вдруг выныривает из Дио тоненькой, гибкой, какой-то несколько изломанной девушкой, которая, похоже, этой музыкой в нем и жила, проявлялась – и вот теперь внезапно материализовалась. Она держит за руку другую девушку, тоже тоненькую, но скорее переливающуюся, плавную. Главный трофей первого акта. Изломанная девушка тем временем кладет руку на плечо Дио, и все его тело, а вместе с ним и музыка, останавливается, замирает. Всё уже подготовлено, пришло в движение, завелось, как говорится, вздрогнуло. Все уже было, а значит, всему еще только предстоит случиться. И вдруг все участники балета разом – без разбега, с места - нырнули в замершее, прислушивающееся к себе тело Дио, которое внезапно обернулось морем, и начали в его волнах очень целенаправленно куда-то плыть, согласованно и завораживающе, как стая дельфинов (а по Сан-Франциско так же ирреально синхронно, красиво, первозданно, как дельфины, ныряли вглубь кварталов и вдруг вырывались на поверхность улиц огненные языки). Иногда Матиас полностью сосредотачивал свое внимание именно на этом заплыве-пожаре. Как испанский танец с кастаньетами, он исполнялся без музыки, под мерный, монотонный ритм волн (или оглушительное потрескивание пламени). Мицуеси медленно, блаженно вытягивал вперед свои руки, двумя свободно-раскрепощенными круговыми движениями возвращая их к телу (огонь захватывал сразу два смежных района Сан-Франциско), и в эти полукружия абсолютно одновременно, с двух сторон от него, заныривали Энтер и Глеб (горело и в центре кругов), чтобы, вмешавшись в монотонность ритма внезапной синкопой, вдруг синхронно показать свои головы между Мухой и Клеей (между пламенем и водой)[37], разбить их союз (а они даже плыли, держась за руки), и вот Муха с Энтером уже поворачиваются на правый бок (ш-ш-шу, ш-ш-шу – говорит пламя), а Клея с Глебом до талии выныривают из воды (в темный воздух взлетают безумными фейерверками снопы искр), опершись на упругость морской воды, и в их торсы выстреливает четкая дробь брызг, произведенная резким поворотом с живота на спину Ги, а под Ги с двух сторон поднырывают Борис и Махаон, и… балет Матиаса, судя по всему, мог с концами зависнуть в этом медитативном заплыве, тем не менее пожирающим огромный город обезумевшим огнем, ведь разыгрывающееся перед ним действо не имело на первый взгляд никакой цели, никакой энтелехии (разве что только это – а гори все огнем), а строилось лишь на удовольствии длиться и длиться, если бы вдруг одна из девушек (Муха?) не сказала громко - «Ой!». Этим ее «Ой» из моря буквально выскочил неправильной формы небольшой, прямо по размеру их компании, остров (и вместе с этим островом из-под воды выскочила и музыка, та самая, что задавала волнам и мелодию, и ритм, и темп – чуть взвинченная, взволнованная). Здесь, на этом острове, судя по всему, всё и произойдет (захочет произойти). Та же безмятежность, даже легкая прикольность – и волнение, смятение, переполох. Теперь главное – успевать. Теперь главное – делать все очень и очень правильно, согласованно и при этом неторопливо, на вид спокойно. Музыка отволновалась и полилась прохладным прозрачным маслом проигрыша (миро? – да это маслице такое церковное). И первый акт балета как-то незаметно преобразовался во второй.

Акт 2.

Вся группа из одиннадцати человек весьма картинно расположилась на маленьком острове. В том числе и тот юноша (Дио), внутри которого этот остров и был смоделирован очень маленьким емким словечком Мухи – «Ой!». Внутри красоты Дио. Внутри невозможности и непостижимости этой красоты. Внутри ее избыточной и экспансивной природы. Сперва вот самого Дио захватила. Теперь и всё вокруг. Прерафаэлиты упорно аккумулировали красоту. И вот она стеклась в Дио (а значит вытекла, навсегда обезобразив его, из кого-то другого), скопилась и сконцентрировалась в нем, бросив отблески, отсветы и на прочих участников сцены, каждый из которых был тоже по-своему красив, а своеобразен уж точно, - прямо сливки мироздания какие-то. В танце первого плана второго акта было задействовано также множество интересных и тоже по-своему красивых предметов – какие-то кувшины, металлические сосуды для масла с узкими длинными носиками, увеличенные алюминиевые копии стеклянных стрекоз (восемь штук) со сквозными, тонко свитыми из проволочек крыльями. Несколько пар ножниц – от старинных до самых современных (впрочем, мало чем отличающихся, кроме цвета металла). Длинные тканевые вуали. Снова ножницы – на этот раз гипертрофированно большие, просто засунув в кольца которых пальцы, точно ничего не отрежешь, не факт, что вообще удержишь, поднимешь. По обыкновению клетчатые листы папируса. Какие-то большие книги, шелестящие тяжелыми от слов страницами. Остро поблескивающие на солнце скальпели. Много колбочек и реторт. Стеклянные баночки с крупными разноцветными таблетками. Танец собственно и заключался в постоянном взаимообмене этими предметами, а также улыбками, жестами, пожиманьями, поглаживаниями, обрызгиваниями, чем-то еще. Вся группа находилась в каком-то беспрерывном и удивительно слаженном музыкой, дивно гармонизированном движении, в контакте – поверхностей, намеков, фактур. И контакт этот, по-своему даже какой-то по-прерафаэлитски стерильный, все длился, длился и как бы совсем ничего не значил. Что с того, что на втором плане именно из разнообразия этих контактов, хоть и казалось, что из огромных камней медленно, монотонно, заливаемая потоками пота и крови, возводится Великая Китайская стена? Странно, танец первого акта ломал, сносил стены зданий, чтобы во втором – правда, несколько другие стены - снова строить: прочная, отменная, удивительно однородная и качественная получалась стена. В интересах этой стены Мицуеси, наверное, и щурил глаза, терся щекой о соболий мех (были и меха), проводил мехом по икре Клеи, отчего та разнежено и неторопливо потягивалась, прижимала профиль холодного скальпеля к щеке, потом с многозначительной улыбкой передавала скальпель Глебу, который его тыльной стороной рисовал на плече Мухи какие-то прохладные круги, которые вдруг расходились улыбкой по ее лицу, адресованной Дио, который резал и резал ножницами вуали, пуская отрезы на ветер, на воду, и остров обзаводился ярко-розовыми оборочками, вытянув руку за которые Кирилл наливал в реторту морскую воду, а ловкие пальцы Энтера уже бросали в нее изумрудного цвета таблетку, которая почему-то окрашивала воду в ярко-желтый цвет, а заодно в тот же цвет окрашивал и глаза Клеи, сквозь эту реторту глядящие на Муху, в то время как Мицуеси вводил ей в вену длинную тонкую иглу и красная кровь бежала вверх по прозрачной пластиковой трубочке, а потом вдруг забрызгивала грудь Ги, а Ги делал что-то уж совсем в свете сцены брутальное, острым скальпелем вырезывая вокруг своего левого соска глаз с длинными ресницами, теперь вот слегка запекшийся потеками крови на солнце, которое гладило по бедру Кирилла, который обвивал толстыми разноцветными трубочками запястье той руки Дио, которой он передавал Клее другую таблетку, коричневого цвета, а Клея бросала ее все в ту же колбу, наполненную желтой водой, но коричневый шарик, растворившись в желтой воде, оборачивался вдруг цветом пронзительной киновари, отблески которой рождали в лице Дио легкий дивный румянец, а вода розовой оборкой лизала пятку Ги, который облизывал свои губы и протягивал Мицуёси большой старинный утюг, а он осторожно притрагивался этим утюгом к спине Бориса, чуть сморщенные губы которого тут же разлаживались, и он пускал по рукам – от Клеи к Саше Октаве, от Саши к Дио, от Дио к Глебу - тонко выполненную чуть наивную алюминиевую стрекозу, в то время как другая стрекоза плавно плыла по рукам им навстречу, а Саша Октава уже играл волосами Мухи, из-под которых эта девушка подмигивала Мицуёси, а в ответ на ее улыбку он отрезал из рук Саши тонкую прядь ее волос и подносил к своим губам и вот уже передавал прядь Глебу, который упаковывал ее в невесть откуда взявшийся медальон и медленно вешал этот медальон на шею Ги, который из чувства благодарности, наверное, вдруг опрокидывал колбу с киноварью в море и все море окрашивалось в цвет глаз Глеба, смотрело на них его огромными серо-голубыми, в жемчужных бликах радужками, а Глеб бросал в море сиреневый шарик из пузырька, отчего оно восстанавливало свой первозданный цвет и ласково трогало волной его пятки, одной из которых он почесывал уже лодыжку Бори, который тут же брал в руки один из кувшинов и поливал питьевой водой страницы какой-то массивной книги в современном переплете, а потом капал крупными каплями, чуть пахшими типографской краской, с нее на лицо Мицуеси, который – а музыка все связывала их «контакты» скользкими узелками в чарующие мотивы, ведь мы прослеживаем сейчас лишь одну из нитей этой контактной полифонии, между тем как линий было, очевидно, ровно одиннадцать, и Матиас умел следить одновременно за всеми этими одиннадцатью темами симфонии обмена дарами, этого вечного ритуала потлатча, пронизывающего эту странно-медитативную компанию во всех мыслимых и немыслимых направлениях, а Мицуёси выставлял большой палец своей правой ноги и надевал на него кольцо ножниц, которые ему передала Муха, предварительно нарезав лапши из разноцветных полупрозрачных цветных трубочек, которую и насыпала в ладонь Энтера – полную горсть, а Энтер присыпал ею, этой разноцветной пластиковой лапшой – так щекотно-приятно, слегка возбуждающе - грудь Клеи, которая, позволив трубочной нарезке неторопливо осыпаться на живот, на колени, да просто на траву, зачем-то намыливала до крутой крепкой пены страницы политой из кувшина Борей массивной книги – но буквы и строчки от этого не стирались – и вот Дио уже смывал мыльную пену со страниц себе на ступни, а Муха терлась ладонью о ее скользкую кожу, а Глеб надрезал ей сзади топик теми самыми огромными ножницами – совсем крошечный надрез – которые снял с ноги и вот теперь держал сразу обеими руками, а музыка не позволяла им ни на минуту остановиться и каждого радовал и завораживал их нескончаемый и только на вид такой бессмысленный – ничуть не более бессмысленный чем обыденная жизнь, именно в таком вот беспрерывном деятельном обменном контакте и заключающаяся, - контакт, взаимообмен, который на этом плане никогда не заканчивался – длился, ветвился, жил, ведь «никогда не заканчивается только то, что однажды началось» - утверждал этот план, и не было бы из него ни выдоха, ни выхода, если бы на втором плане акта, так густо и красиво припорошенном первым, не разворачивалось нечто совсем другое, тоже очень простенькое на вид, что и обеспечивалось каким-то непостижимым образом всей этой странной контактной полифонией, которая в сущности и есть так называемая реальная жизнь – отличная, прочная, красивая стена надежно спрессованных расстояний, из-за которой Муха вдруг неожиданно для всех (вот ведь она, здесь; как же она смогла оказаться и там, за стеной?) снова сказала свое «Ой!», которое и отфильтровало второй акт (а так бы никогда не закончился, в каком-то смысле и не заканчивается, просто мы чуть в сторону от него свернули) в третий.

Акт 3.

Море вдруг обернулось большой просторной круглой комнатой без окон, щедро или лучше сказать, плотно, даже тесно залитой желтым светом Клеиных двориков, в центре которой эдаким островом обнаружилось еще одно помещение – маленькое, со стеклянными стенами, однако, не прозрачными, а сплошь покрытыми фрагментами росписи каких-то (наверное, тех самых, из алтарной колоды Мухи) европейских алтарей. Что, неужели тоже алтарь? Да нет, обыкновенная ванная комната. Судя по тому, что в компании сейчас не одиннадцать, а только девять человек, можно предположить, что двое из них и находятся там, внутри – Муха и Саша Октава. Танец третьего акта начинается в глубокой, протяжной, тревожащей тишине, которую нарушает звук (аккорд), с которым о раскрашенную стену, прямо о фигуру скорбящей Богоматери Грюневальда, обнимаемой странной, огромной, какой-то рачьей рукой Иуды, шлепнулись ладони Клеи и принялись извлекать из нее странные проскальзывающие звуки, под которые пришел в движение и весь кордебалет. Он теперь танцевал со стеклянной, сплошь зарисованной священной историей, стенкой, по всему внешнему периметру этой загадочной ванной комнаты, внутри которой Муха с Сашей Октавой, очевидно, занимались сейчас любовью. Хоть танец этой любви и был скрыт от глаз, именно он сладострастной истомой прокатывался по телам видимых участников третьего акта, упражнения каждого из которых со стенкой тоже можно назвать, слишком уж пульсирует, разливается, тихо стонет, любовью. Пальцы, ладони, лбы, щеки, плечи, спины, ступни, животы то скользко, то шершаво терлись, ластились о стены, прижимались, сладко оскальзывались на пол, отлеплялись, поглаживали, похлопывали, растапливали – пока что тщетно (и надо ли добавлять, что давно уж звучит Бах). Что растапливали? – Подходы к Мухе, которую медленно и мучительно сладко плавил сейчас в ванной комнате Саша Октава, а она снова чувствовала эту стеклянную стенку прямо в себе, прямо под кожей – нет, не ею возводимую, возведенную – реальностью. Муха не знала, что она и ей подобные строго дозированы – в том числе и для себя самих и больше всего ей хотелось снять ограничения на собственное потребление – не блокада же в самом деле. Пожалуйста, потребляйте! А Ги тем временем, быть может, просто, чтобы ей помочь, ласкал руками, губами, всей кожей каждое из семи таинств Рогира ван дер Вейдена, разворачивающихся почему-то не на открытом воздухе, а под сводами храмов, в то время как Клея орошала слезами и слюной торс и колени возносящегося Иисуса Изенгеймского алтаря, а Энтер все ласкал и ласкал выпуклый живот беременной Евы братьев ван Эйков, между которой и Адамом последовательно и фатально вклинились: группа музицирующих ангелов, споласкиваемых волосами Мицуеси, Иоанн Креститель в ярко-зеленом одеянии, которое, если б смог, содрал с него Махаон, Христос на троне в ярко-красных позолоченных одеждах, о которые терся бедрами Глеб, группа поющих ангелов со странно сморщенными лицами, которые пытался разгладить и умиротворить Борис, и постепенно стенка перестала быть плоской, обрела объем, в котором участники танца смешались с участниками священной истории, и вот Ги уже пытался освежить поцелуем горькие полуприкрытые веки ангела с триптиха Портинари – того самого, в серо-голубых одеждах с аккуратным капюшоном, в маленькой украшенной рубинами короне и с губами, выдающими, что ангел этот едва сдерживается, чтобы не заплакать, а Клея прикладывает к своим волосам оранжевые лилии с Поклонения волхвов Хуго ван дер Гуса, между тем как среди радостных и изумленных лиц самих волхвов появляется чем-то очень озабоченное лицо Ги, который вдруг переходит в Пьету Луи Бреа и не смирившись с очень неоднозначным выражением лица Мадонны, принимает тело Христа из ее рук и кладет себе на колени, в то время как Борис зачем-то пытается иначе направить углы губ из-под неровных челок глядящих на нас Иоакима, Клеофаса и Саломаса Лукаса Кранаха, а Глеб кокетничает с очень похожим на современного PR-менеджера ангелом Жана Эя - такого, с модненькой прической. Постепенно планы измельчаются, количество взаимодействующих со странным «батальоном» Клеи фигур растет, достигая и вот уже превышая тысячу, две, три. Наши танцоры как бактерии, что-то повредившие в ритмах и жизнеотрправлениях алтарей (а точнее направившие алтари к их цели – Раю, конечно), и вот кожа этих алтарей краснеет, покрывается мелкими пупырышками, а танец переходит на клеточный уровень, микроорганизмов, что-то делая с телом – телом как таковым, а фигурки участников алтарей – уже тоже лишь клетки, а межклеточные стенки тихо плавятся, как стекло, и вот уже Муха с Сашей Октавой со всех сторон окружены этим капиллярным, невыносимо подробным балетом (расплавилось, лужей под ноги утекло все стекло), как вдруг: «Ой», - в последний раз говорит Муха и подставляет танцу свое лицо, в то время как на его втором плане начинается настоящая эйфория наслаждения, имя которой - диффузия.

Голова Мухи закреплена. Видно только лицо. Не видно, что происходит с телом, на теле. Зато с лицом – музыка (а музыкой балета по-прежнему является Клея) пробирается и ползет прямо под кожей, прямо под влажной пленочкой глаз, между губами и слоем матовой помады, между ресницами и их цветом, между текстом и ритмом внутренней песни. (Эти упражнения Клеи с лицом Мухи мы и назвали как-то ее стеклянным Поцелуем). Глаза Мухи чуть удивлены и страдают. Губы. Невозможно смотреть. Остановившийся взгляд. Муха смотрит немного вбок. Не может смотреть. Сбивает в сморщившийся комок рот. Музыка отдирает ее лицо от этого ей ненужного выражения. Музыке нужна только плоть и кровь этого лица. Но выражение все растет. Ужасом, а потом странным удовлетворенным смирением, в то время как на втором плане все продолжается и продолжается радостная стремительная диффузия.

Вроде только Клея диффузирует с Мухой, а кажется диффузирует весь мир[38], деревья смешиваются и сплавляются в одно целое с алмазами и прочими драгоценными камнями, воздух разжижает воду, солнце до краев наполняется луной, а потом ныряет в море, где рыбы вовсю диффузируют с кораллами, а дно морское – с идеями Дерриды и Бодрийяра, а надежды с ветрами, а грешники сплавляются (вот оно, всепрощение?) с праведниками, а адские костры потрескивают так томяще, так жарко, так сладко, и всем, и всему - хорошо, хорошо, хорошо… Реальность не хочет, не может больше от себя отличаться – и льется медузовым наслаждением, и тихо постанывает от удовольствия, и снова льется, и - льется. Обменная полифония – контакт через соприкосновение - сменилась тонко пожурчивающей мелодией полного взаимопроникновения. И вот тут-то Матиас, наконец, разглядел этот так интересующий его маленький предмет, ради которого он и начал сегодня просмотр своего воображаемого балета. Ну да, этот едва заметный блик, вклинившийся в бескрайнее диффузирующее полотно… Все это время Муха так и продолжала держать в руках – иголку, которую увидела в накрывшем ее формульном море и Фанни Гольдман, а Муха даже кое-что рассказала о ней в своем дневнике.

 

 

[36]Ключевые слова некоторых

 

Красота

 

(заметка Рембрандта ван Рейна на обороте одного незаконченного холста)

 

Нейтрализовать красоту. Ее агрессию. Ее стремление устроить полюса, противоположности, задать направление желанию, по-своему сориентировать мир, непременно устроить изнанку… Но красота – очень мощный инструмент. Что я могу? Пусть настраивается, пусть. Это пока я не вмешиваюсь (хотя и вмешиваюсь), пока я где-то немного в сторонке…

 

 

 

[37]Песни группы «Брест»

 

Природоведение

 

нет, это не гранит
ты слышишь, как колышется
как тянет сквозняком, как дышится
страшнее, чем гранит

 

нет, это не алмаз
ты видишь, сколько глаз
невинными миндальными орешками
страшнее чем алмаз

 

нет, это не вода
ты чувствуешь, какие бицепсы
какие мускулы, какие зубы
в дёснах пены моря…

 

стена меж нами очень любит жить
жизнелюбивая стена и непролазная
стена меж нами вечно будет жить
вот если только мы не станем жадными

 

страшнее, чем гранит
бывает лишь гранит
который курит, глубоко затягиваясь
(который курит, глубоко затягиваясь)
тебя…

 

страшнее, чем алмаз
бывает лишь алмаз
который смотрит, сотней глаз вбуравливаясь
(который смотрит, сотней глаз вбуравливаясь)
в тебя…

 

страшнее, чем вода
бывает лишь вода
которая…………………………………….
(которая …………………………………….)
тебя…

 

стена меж нами очень любит жить
жизнелюбивая стена и непролазная
стена меж нами вечно будет жить
вот если только мы не станем жадными

 

я научусь курить гранит
застряну, словно в горле рыбья кость, в алмазе
я научусь рвать зубы у воды
но для начала все это – обласкивать
                                              обласкивать
                                                       обласкивать

 

 

 

[38]Ключевые слова некоторых

 

Диффузия

 

(из разговора Киры Блик с собственным отражением в зеркале)

 

Ну и что? Ты говорила себе: я приму его судьбу, я возьму на себя его карму, чем бы мне это не грозило. И вот наши кармы – пусть кармы, да – смешались и потекли друг в друга. Точнее – Его в мою. Ему-то моя была совершенно не нужна, ни к чему. Диффузия судеб… В какой-то момент, мне кажется, мы с Ним вообще ничем друг от друга не отличались. Абсолютные близнецы. Отсюда и синхронность – наших щиколоток опухших, бородавок, даже чувств, даже снов, мыслей всяких. Отсюда и «идеальный католический брак». А в итоге? Диффузия – это как фильтр, как частая-частая расческа, гребешок. Я и не подозревала, что наши кармы были в сущности так похожи. Удивительно. Еще до нашей встречи, женитьбы, Его так много-много было во мне, и это был вовсе не Он, Фаворский, а я – я сама! Сама резиновая… Но эта Его карма, Его судьба оказалась такая… жадная. Всю себя из меня добрала. До крошки. Но что-то ведь и осталось! Я – осталась. Так интересно… Какие у меня сейчас странные глаза… Диффузия судеб, одним словом – Его жадность, случайно оказавшаяся Его щедрым широким жестом… Именно Фаворский подарил мне меня, а точнее моему Богу – Бога…

 

 

 


         < К оглавлению


Читать дальше >