Некоторые

 

Часть 3. На фильтрах «Ой»


27. Улыбка Рембрандта ван Рейна

 

Б.М. «Вы ведь никогда не даете интервью, Фанни. То есть если и даете, то крайне редко».

Ф.Г. «Зря я это, конечно...».

Б.М. «Неожиданный ответ».

Ф.Г.«Скорее дурная привычка. Бегать по лестницам через две ступеньки. Вы ведь дальше хотели спросить, почему я сделала исключение для вашего журнала, да? А теперь не нужно спрашивать, хоть вопрос и прозвучал - все равно прозвучал, заметьте».

Б.М. «Только я все еще на первой ступеньке...».

Ф.Г. «Отлично. Я сделала исключение не для журнала: лично для Вас».

Б.М. «Для Вас действительно имеет значение, кому рассказать о причудах той функции, которой вы дали это странное имя - Улыбка Рембрандта ван Рейна?».

Ф.Г. «Не имя странное. И даже не функция. А та операционная среда, в которой функция эта созрела, засигналила и родилась. Характер ее поведения, как вы верно заметили, весьма непредсказуем».

Б.М. «Хм, я заметил... Шутите. Все, что я заметил в этой «улыбке» - слово thus. И еще несколько подобных одиноких связок. Ну и - батареи, танковые дивизии расползающихся во все стороны, ветвящихся, умопомрачительных формул. На три страницы.».

Ф.Г. «Нежные побеги. Влажные немного, довольно опасные и радостные. Почти как непредумышленная невинность. Знаете, в отличие от так называемых деятелей искусства в научной среде вовсе не возбраняется искренне восхищаться и любоваться открытым тобой чудом - ну там, новой разновидностью какой-нибудь занимательной бабочки. Подразумевается, что она и без тебя всегда была и рано или поздно кто-нибудь обязательно, пусть и не ты, на нее наткнется».

Б.М. «И все же бабочка, если угодно, наглядна. Вся тут. На виду. Чего никак не скажешь о Вашей функции, укрывшейся в нагромождениях символов, переменных и знаков, назначение которых совсем уж неясно. Вы не находите, что язык математики стал чрезмерно герметичен и усложнен? Нет ли ностальгии по простым, ясным и осязаемым, лаконичным, если угодно, формулам и формам?».

Ф.Г. «Как Вы интересно это сказали: формулам и формам. Странное соседство. Черепахам и звездам... Асфальту и Богу. Нет. Ностальгии, конечно, нет. А в остальном. Герметичным - да. Совершенно непереводимым. Я бы не смогла и никто, мне думается, не сможет, выполнить хотя бы подстрочник той восхитительной поэмы, которой - а вовсе не функции, функция ведь называется, точнее описывает эффект оттянутого возврата, - я и дала имя Улыбки Рембрандта ван Рейна. Она проступает всякий раз, когда возвратный жест едва уловимо промахивается - и только на первый взгляд кажется, что промахнулся он во времени. Переводим ли жест в слова? Описать не значит перевести. Но передаваем - это точно. Или воссоздаваем впервые (заметьте, это не оговорка).

Б.М. «Понимаю, Вы ведь никогда не оговариваетесь…».

Ф.Г. «В науке вообще нет оговорок. В смысле оговорки как правило мгновенно мутируют в открытия. Но я хотела сказать не о том. Я имею склонность, возможно, порочную, читать книги, и неважно на каком языке написанные - поэзии или математики или вот, даже любви, все равно ведь в системе сообщающихся сосудов, на уровне их телодвижений, определяющего жеста, иной раз головокружительно рассогласованного, как бывает порой у того же Жана Жене. Интонаций и обертонов осветившего ее голоса. Нет, не думаю, чтоб язык математики был герметичнее языка той же литературы, танца или, допустим, секса. Пожалуй, даже наоборот. Чем вроде бы доступней, тем наоборот. Стоит различать посвященных (говорят еще, избранных) и присутствующих. Я всегда предпочту, разумеется, второе. Просто присутствующих. Буднично, естественно и без подстраховок. Ведь функция оттянутого возврата (меня, кстати, страшно критиковали за это название, предложив десятки других – более аутентичных) описывает довольно интересный, странный и очень важный, смыслообразующий процесс: мгновенного и казалось бы досрочного, уму непостижимо досрочного, выведения из зоны видимости довольно любопытной и уклончивой группы объектов (если мы сменим немного ракурс, то увидим, что именно эти объекты кропотливо обслуживают уловки самообмана).

Б.М. «Досрочного? В каком смысле?»

Ф.Г.: «Мы говорим «досрочного» потому, что они ускользают немного раньше, чем в принципе может быть обнаружен факт их, очень продуктивного, кстати сказать, плодовитого даже, обильного присутствия (вот это «немного» и заняло три четверти той формулы, которую Вы, Брюс, не захотели читать - не говорите, что сложно, Брюс, Вы просто не захотели). «Невозможное» - в этом смысле, конечно, а не как кентавр - вообще, оказывается, довольно густонаселенный пункт и с очень развитой, немного даже чрезмерной инфраструктурой. И активно задействованный. Исчезнуть чуть раньше, чем вопрос о нем может встать... Нет, Вы только вдумайтесь!»

Б.М.: «Пытаюсь!»

Ф.Г. «Поймите, ведь именно так и образуется та самая страшная разделительная черта, возводится та самая непреодолимая стена, в которой нет дверей. Вам ведь знакомо это чувство?»

Б.М. «Допустим».

Ф.Г.: «А что на самом деле происходит? Нечто работает, наделывает что-то совсем, совсем небезобидное и умудряется исчезнуть из вида до того, как кто бы то ни было захочет на эту его деятельность посмотреть. Улыбка Рембрандта ван Рейна и схватывает, показывает сам этот процесс. Выясняется, например, что это досрочное исчезновение из вида заложено, встроено в саму оптику смотрящего. Он вдруг хочет как бы увидеть то, на что на самом-то деле ему смотреть абсолютно не хочется, так что сам он и говорит себе – «Нельзя». Вся культура, вся реальность говорит себе – «Нельзя». Держит себя на расстоянии от самой себя. Только таким образом она может обеспечить свой плотный контакт со своей пищей. Держит расстояние здесь, чтоб его не было там. Чтоб самой не дай Бог не отшатнуться от того, что ищут и рвут ее зубы. Почему? Да потому что на кон поставлена ее самозащита, ее безопасность. Увидев то, на что ей смотреть «нельзя», «честная» культура будет вынуждена тут же начать самоустраняться. А кому хочется самоустраняться? Но это и есть самообман. Улыбка Рембрандта ван Рейна она такая… обнаруживающая что ли и мягко-понимающая. В сущности, мне кажется иногда, что рисуя себя (более ста сорока автопортретов!), Рембрандт всегда именно нашу с Вами функцию и рисовал. Такую… размягчающую. Такую… дозволяющую. Такую… подпускающую. Откуда, как Вы понимаете, уже совсем недалеко и до медуз. Сама эта функция - из разряда невозможного, на глазах теряющего свои магические чары. Понадобилось огромное усилие очень многих людей - все эти встроенные избыточные ракурсы, зеркала, в которых мы не хотим себя узнавать, отчаяние, слюденистыми чешуйками проступающее сквозь чью-то незагорелую кожу... И мне ли теперь раздавать автографы. Не знаю. А Вы говорите о сложности современного математического языка. Напротив. Подробности. Самое интересное - это подробности. Почти неуловимые. До них так непросто бывает дотянуться».

Б.М. «Но мне кажется, математика скорее имеет дело с универсальными алгоритмами. Подробности, уникальные детали – удел скорее искусства».

Ф.Г. «О, я бы не сказала. Да и история развития математики нескольких последних десятилетий показывает другое. Забавно. В математике ведь есть такие специфические, очень специальные, узкие области. Глубоко периферийные. Например, на подступах к знаменитому распределению Гуттенхейма открылись странные и довольно случайные объекты, к которым неприменимы существующие матметоды, тем более - статистические. Этим объектам упорно не обнаруживаются реальные аналоги (ни в поведении физических, химических, биологических, экономических, социологических и даже метеорологических каких-нибудь систем). Кажется, вот она - область чистой математики, хоть лично я такой и не знаю. Но здесь оказалось очень интересно. И сюда мгновенно ринулась масса исследователей - совершенно бескорыстно, кстати. Эти объекты - под общим названием «подсветки»…

Б.М. «О, извините, Фанни, что я Вас перебиваю. Но, уверен, сам этот термин ввели в математику именно Вы!»

Ф.Г. «Ну и что же? Термин-то прижился. Так вот, эти «подсветки» не только случайны: они обворожительно единичны. И между тем безусловно объективны. Эти странные сигнальные огни, замаячившие на подступах к одной из самых широко применяемых, одной из самых универсальных математических процедур... Иногда кажется даже, что каждый из них - есть следствие очень конкретного сгустка исследовательских обстоятельств, не без примеси личности самого исследователя. И они уводят все дальше в единичное и случайное. Начинается активное ветвление. В свою очередь также не поддающееся на первый взгляд формализации. И между тем именно здесь была за последние лет пятнадцать отработана уникальная группа исчислений. Не факт, что каждое из них применяется более, чем к одному переходу. Странно, не так ли? Если вы посмотрите на условия и механизмы их выявления, вы ужаснетесь, Брюс, и моя функция, так устрашающе на вас подействовавшая, покажется вам совсем простушкой. А между тем, именно отсюда, из этого дробления и расслоения индивидуальностей, вы внезапно оступаетесь через ту функцию, о которой мы с Вами сейчас говорим, под самые основания математики (и только ли математики?). Хоть вовсе и не задавались такой целью. Это-то и существенно, что не ей задавались. Я, например, когда делала доклад на той самой конференции, сразу после которой и наткнулась на функцию оттянутого возврата, ту самую, что выводит все расстояния, саму суть расстояний, на чистую воду – наткнулась на свою Улыбку Рембрандта ван Рейна – ничего такого и предполагать не могла. Я рассказывала о маленькой, очень частной на вид «подсветке» - я называла ее «Иголкой», она так сумасбродно и слегка интересно себя вела. Вы знаете, Брюс, кто такая «Иголка»?»

Б.М. «Вы говорите – кто, а не что?»

Ф.Г. «Да, Брюс. Кто же? Кто?»

Б.М. «Фанни, не подчеркивайте мое недоумие. Я ведь не математик. Ах, математика сегодня головокружительно, а бы даже сказал, обворожительно сложна…»

Ф.Г. «Вот ведь, без этой Иголки… Ничего бы не получилось без этой Иголки[40]… Ее кончик – очень интересный и ценный для нас фильтр… Доводящий диффузию до одной такой точки и вдруг чуть в сторону отводящий сам диффузивный процесс, на себя его перезамыкающий, знаете ли… А, впрочем, к чему об этом? Мы говорили о сложности, кажется? А так ли сложна Иголка? Ну, не смотрите на меня так укоризненно, Брюс. Вообще-то за сложностью средств (это знаете, как в интерьере: только через сочетание, сведение различных непростых фактур, дробных расцветок, сложных деталей, сцепляющих казалось бы несовместимые вещи, рождается некий интегральный, ни с чем несравнимый простой конкретный эффект, как раз простыми-то средствами совершенно недостижимый - это сложно, кто ж спорит), так вот, за сложностью средств и обнаруживается как раз весьма конкретное, живое и наглядное нечто. И потому мне кажется, что язык математики становится все яснее и проще. Человечнее, можно сказать. Честнее. Ведь через эту сложность становится видим некий жест, простой и пугающе ощутимый. Внятный. Это как - «К ноге, Бим!». И Бим немедленно бежит к ноге, в том числе и тот, которым так часто мы и сами оказываемся. И только припав уже к ноге, вдруг думает: а какого черта? Вот это запоздалое недоумение и оттягивает возвратный жест, который, казалось бы, уже своевременно свершился. То есть: ты готов был уже рассмотреть, но зачем-то отшатнулся, отвлекся, приник «к ноге». А, отшатнувшись, подумал: «Ну-ка, вернусь, посмотрю». Но уже безвозвратно поздно… А ведь это-то «К ноге!», эта-то мгновенно возникающая стена, в нашей собственной голове и живет… Реальность, да и каждый реальный человек так устроен, что не дает, не позволяет себе увидеть свои собственные, далеко не самые политкорректные основания…»

Б.М. «Вот, Фанни, я Вас про математику все спрашиваю. А Вы мне о чем-то другом словно говорите. О чем-то…»

Ф.Г. «О чем Вы не хотите слушать меня?»

Б.М. «Да нет. Просто у меня редакционное задание…»

Ф.Г. «Просто у Вас свой собственный «Бим, к ноге!» Но в отличие от многих, Вы не стесняетесь мне его показывать. А, значит, и функцию оттянутого возврата почувствовать можете. Улыбку Рембрандта ван Рейна прочитать… А если не Вы, то через Вас… Через Вас точно будет понятнее. А мне очень хочется, чтоб понятней, наглядней было…»

Б.М. «Вы хотите сказать, во мне есть некоторый изъян?»

Ф.Г. «Да нет, что Вы? Просто Вы нетипичный интервьюер. Вы гнете свою линию, но не очень, не очень… Немножко даете и мне сказать. Вы и сам немножко как математика.»

Б.М. «Я? Как математика? Я же чистый гуманитарий…»

Ф.Г. «А математика разве не гуманитарная наука? Не наука о человеке и его судьбе? Математика сумела впитать и выпить все мельтешение и сложное наслоение встревающих, не дающих рассмотреть - даже нет, не структур, не механизмов - образов. Я не знаю более образного мышления, чем математическое. Неудивительно, что все это - в том числе и функция оттянутого возврата - немедленно приобретает прикладной, то есть очень полезный и деятельный, характер. И если хотите, иногда в поведении китов - Вы знаете, конечно, этот ничем не объяснимый факт - сто двадцать китов одновременно выбросились вдруг на берег - я узнаю поведение современной математики. А сейчас я сделаю эксклюзивное заявление. Лично для Вас. Это не правда, что «подсветкам» нет аналога. Живопись. Все, что выявила в этой группе самопроваливающихся объектов сейчас математика, уже сделала живопись - в той своей окрестности, что весьма условно называют Северным Возрождением, и особенно – все эти алтари (кроме Иголки, у нее чуть другое происхождение, тоже какой-то рисунок, миниатюра что ли, а впрочем не знаю, так, фантазирую)… Так вот. Ведь живопись Северного Возрождения, заметьте, тоже не проста. Я готова проиллюстрировать каждый аналитический шаг. И мне все равно, что это назовут лженаукой. Ведь это действительно - не наука. Зато процессы, случившиеся в живописи, вдруг обрели свой внятный язык. Знаете ли, еще девочкой я недоумевала, что все интересное мне - живое, настойчивое, насущное, вздрагивающее - совсем безымянно. Безымянно и как будто невидимо. Вот, спасибо «медиа». Они так старательно тянут на себя мир - да и мы сами в той части, в которой тоже являемся «медиа» - «медиа» тянут, кто-то не отпускает, вцепился зубами: забавно смотреть - что в итоге совсем его с нас стянули. Нам холодно немножко, - это я уже цитирую - но мы голые совсем и мы - есть. Это было только одеяло, не кожа. И это событие случалось сто раз, не только сейчас. Не только современность».

Б.М. «И все же...».

Ф.Г. «Почему для Вас? Потому что Вы, в отличие от той среды, что и породила функцию оттянутого возврата, не всегда стоите на самой первой ступеньке. Нет, на вторую Вы не поднимаетесь, зато Вас и с первой-то иногда сносит… в море. Я ведь думала однажды о Вас. Не поймите меня превратно. Месяца, наверно, четыре думала. Так, между прочим, а может от лени. Лень - подруга настойчивая… В общем, думала о Вас».

Б.М. «Весьма лестно».

Ф.Г. «Думала, почему именно Вы просвечиваете слегка. Почему Вы немножко такой, извините, медузовый. Что с Вами приключилось. Только благодаря Вам я и этот математический объект (или гуманитарный?) – «медуза» - нашла. Вы были первым замеченным мной медузовым симптомом. А говорите – математика… Так что, если угодно, я поблагодарить зашла. А теперь, извините, спешу ужасно».

Б.М. «Постойте, Фанни. А мы с Вами знакомы разве?»

Ф.Г. «Да нет. Не буду скрывать. Сперва я слышала о Вас от одного своего бывшего студента. Очень много слышала. А потом мы случайно столкнулись на одной презентации. Я обратила внимание на Вас. И только дома, что называется, идентифицировала».

Вот так, без всякой «морали» и заканчивалось это интервью. У Брюса Мэйпла хватило ума, а точнее «медузовости», чтобы прямо в этом виде его и опубликовать. Это-то интервью и нашла как-то в Интернете Муха, периодически набирающая во всех поисковых системах крайне заинтриговывающее ее имя – Фанни Гольдман. Нашла в те времена, когда их история с Клеей уже как бы за собственный горизонт ушла. Когда внезапно прекратился контакт «зубов» и «пищи», когда Клея как-то грустно и по своему отчаянно сопротивляться начала. Клея ведь по-прежнему жрицей реальности была. А Муха, как могла – и интервью Фанни Гольдман чрезвычайно ей помогло – чувствовала себя кем-то типа стороннего и все более проницательного комментатора. А откуда-то издалека до Мухи все пытался докричаться Че Гевара. Но мы не расслышим, что же такое он пытается ей сообщить, пока не вдумаемся в суть очень будничных, то есть совершенно магических манипуляций Клеи.

 

 

[40]Ключевые слова некоторых

 

Иголка

 

(из письма Шарлотты своей приятельнице в послевоенный Брюссель, ответа на которое не последовало)

 

Милая Иголка! Я теперь все думаю, ну почему тебя так прозвали в нашем пансионе? Острой ты не была. Колючей не была. Опасной – тем более. Ты ничего никогда не шила. Не вышивала на пяльцах. Не умела. Да и не любила. И рисовала пушистыми кисточками, а не там иглой по закопченной серебряной пластинке… Ты даже тоненькой-то не была, в те годы, извини, совсем толстушка. Скажи, а кто-нибудь еще называет тебя сейчас Иголкой? Кроме, конечно, меня. Такое, знаешь, удовольствие. Всегда радость. И эти твои даже не письма – открыточки. Шершавые. С марками разных стран. И эти твои зигзаги. Из Рио-де-Жанейро – в Париж, из Парижа – в Ассуан, из Асуана – в Лондон, оттуда – на Антарктиду (и что ты там делала, скажи на милость?) ЮАР. Индия. Панама. Токио. Нью-Йорк. Я даже карту себе завела, на стену повесила. Но нет, не линии фронтов во время войны отмечала. Я просто втыкала иголку в то место, где ты сейчас была. А может, уже и не была. Может, уехала. И карта моя запаздывала, а что-то и вовсе пропускала. Обожаю тебя. Обожаю твою карту. Да и картины твои мне тоже нравятся. Что еще? Я немка. Я несу ответственность вместе со всей страной. Я не кричу – я с ними не сотрудничала. Если ли в мире хоть один человек, который на самом деле не сотрудничал с Гитлером? Ты – Иголка, и значит, поймешь, что я имею в виду. Мне жаль, что вместо подписи ты не подкалываешь свои картины иголкой. Или подкалываешь уже? Я очень давно не видела тебя.
    Целую.
    Твоя Шарлотта.

 

 

 


         < К оглавлению


Читать дальше >