Некоторые

 

Часть 1.Эффект медузы


4. Сугубо профессиональный интерес

 

- Хм… - Говорит сам себе Матиас (так называемый внутренний монолог). - Совсем не видеть тебя… Довольно странное предписание. Как будто это можно, как будто это дозволено - видеть тебя. Дозволено, а я, мол, это себе – запрещаю. – Матиас закрывает за собой дверь гримерки и включает свет. Ему вообще-то совершенно нечего делать сегодня в своей гримерке. И неудивительно, что вахтерша театра с изумлением, впрочем, по обыкновению смешанным с восхищением и даже настоящим обожанием, посмотрела на него. А Матиас так привык видеть эти чувства на лицах окружающих его людей, что давно уже принимал их за обычное равнодушие – да, они, впрочем, и были равнодушием, одной из его разновидностей и форм, Матиас вообще не знал более равнодушных людей, чем «фаны». И вот, повисев секунду-другую над «фанами», невесть зачем вдруг объявившимися в его голове, Матиас вновь переводит свое внимание на интересующий, - причем, подчеркнем, профессионально интересующий - его предмет и продолжает, - Ведь в условия всей этой истории заложено, что его по определению нельзя увидеть, твое лицо. Ибо, если некоторым и дозволено разговаривать друг с другом, сидя, так сказать, за одним столом, то это стол, накрытый сетью железных дорог, бесконечными линиями электропередач, многолюдными городами, морями, пустынями, по которым по-прежнему бредут верблюды со своими грустными коричневыми глазами… Стол, накрытый расстояниями. Потому своим годом все некоторые и считают год Синего кита (а все некоторые, в сущности, ровесники). Ведь синие киты преспокойно переговариваются друг с другом на расстоянии пятнадцати тысяч километров, посылая сквозь толщу воды особые низкочастотные сигналы. Так и некоторые… Нередко вовсе даже и не подозревая об этом, что-то шепчут, а то и кричат, там, в подводной акватории своей жизни, гораздо глубже, гораздо ниже линии осознанности. Той самой линии, где реальность и разместила свои тщательно продуманные и проверенные системы защиты, свои непробиваемые, непроходимые блокпосты, именно здесь и сгустив, уплотнив расстояния донельзя. Ведь некоторым нельзя, недопустимо встречаться в реальной жизни. Не только друг с другом встречаться, но и с самим собой… Их невстреча – собственно и есть одно из главных условий осуществления реальности.[5]

Даем необходимое разъяснение. Совершенно бескомпромиссный в собственном одиночестве, Матиас ван Бёйтен, этот «бог Дионис современной сцены», приводящий в исступление не только женщин, но даже и мужчин со вполне устойчивой психикой - впрочем, специалисты говорят, что манера его танца становится все более рискованной и опасной, в смысле, для его искусства, они говорят, - не так давно не то чтобы придумал, а, как бы это покорректнее сказать, - вообразил себе каких-то некоторых и даже взял в привычку порой, а, впрочем, все чаще, о них думать. Но если сперва он думал о них с некоторой опаской – типа, бред какой-то и не является ли этот бред следствием моего пресловутого (впрочем, совершенно честного, совершенно непреодолимого, ведь не мальчик уже, чтобы обольщаться) одиночества? – то теперь, когда некоторые не остались в долгу и подсказали ему идею того спектакля, в котором сам он не танцевал, но который – первый спектакль в его жизни, - ставил как режиссер-постановщик и хореограф, он просто рассматривал свои размышления о некоторых как составляющую творческого процесса и даже считал своим профессиональным долгом – как можно подробнее и разветвленнее думать о них. Представлять себе четко-четко все их особенности, все пункты их брачного контракта с реальным миром. Раньше ведь идеи новых спектаклей, признаться, не приходили ему в голову. Он был исполнителем (гениальным) – и только (отчего, разумеется, ничуть не страдал; или все же?..). И теперь он решил, что так оно обычно и бывает. В воображении поселяются вдруг те или другие некоторые, причем сразу с массой деталей и подробностей своих жизней - Матиас, например, очень точно представлял себе планировку квартиры некоторого Поля, писателя-неудачника, и даже откуда-то знал названия всех шести им уже написанных книг (совершенно избыточная информация, как и весь Поль – совершенно избыточный с точки зрения спектакля персонаж, но Матиас аккуратно «подшивал в дело» весь приходящий ему в голову «материал» о некоторых). Не просто поселяются, а начинают там жить. Внезапно вступают в контакт с твоей собственной навязчивой идеей. И вот, пожалуйста, - либретто практически готово (а либретто Матиас, разумеется, сам писал). И Матиасу дико хочется сделать уже этот спектакль. Но он видит еще не все элементы готовящегося действа. Например, совсем не видит реквизит. А реквизит, по его задумке, должен быть одним из главных действующих лиц – именно действующих лиц - балета. Потому-то его теперь и вывели вдруг из себя все эти ненужные и такие же избыточные, как Поль, линии высоковольтных электропередач и верблюды со своими грустными коричневыми глазами. Верблюдов ведь на сцену не поставишь. Как и слонов неудачника Поля, что-то упорно делающих в его последнем романе (но что-то подсказывало Матиасу, что его новый спектакль может очень быстро превратить в неудачника и его самого. И невесть почему, эта мысль чрезвычайно бодрила и веселила Матиаса). Нет, ему нужны совсем не «верблюды», а какая-то другая, более органичная и «правильная», форма расстояний. И поэтому он начинает с самого начала:

- Итак, совсем не видеть твоего лица… - И вдруг заметив, что так и стоит какой-то дорической колонной прямо посреди своей гримерки, словно посреди развалин собственной карьеры (каких еще развалин? он ведь сейчас в самом зените славы, в высшей точке мастерства) Матиас привычным, несколько манерным (врожденная манерность, почти рефлекторная) движением присаживается к большому зеркалу и начинает вглядываться в свое собственное лицо. Лицо, что называется, очень мужское и уже далеко не юношеское. Крупный, сложно скроенный нос. Выпуклые тяжеловатые надбровья. Твердый, но с какой-то мандариновой мякотью прямо под обложкой этой твердости, подбородок. Глубокая бороздка между носом и верхней губой. Холмики кожи у внешних сторон нижнего века. Вообще-то его лицо относят к разряду, что называется, породистых. И если не зацикливаться на деталях (слишком пористая кожа, например), то в целом это очень интересное, очень привлекательное лицо – один взгляд из-под низко поставленных бровей чего стоит. Матиас и не думает вас обольщать, просто взглянул случайно – все мы так или иначе все время на что-то глядим, есть глаза – вот и глядим, - а вы уже попали под чары его магнетизма. Но чары опять же, вещь такая… как бы это сказать. Вам нравятся сами ваши чары, а Матиас давно выскользнул из них. Ни Матиасу, ни вашим чарам нет друг до друга никакого дела. Так или иначе, только из-за этого своего лица Матиас и заскочил сейчас по пути в студию, где была намечена репетиция спектакля (а он уже и репетировать понемногу начал) в свою гримерку. Просто она по дороге была. А так взял бы такси и вернулся домой, ей-богу. Потому что он снова это не смог. Уже который год это не может – хоть с кем-нибудь встретиться, хоть куда-то явиться со своим обычным, «голым», не загримированным лицом.

Это у Матиаса странность такая, только на первый взгляд кажущаяся следствием его профессии танцовщика: Матиас уже пятнадцать лет никому, и даже себе самому, не показывает свое ненакрашенное лицо, активно пользуясь косметикой не только в своей сценической, но и в обычной жизни. Причем делает это мастерски, с профессионализмом настоящего гримера. И в зависимости от настроения – по-разному. Иной раз он так накладывает косметику, что если вам не сказать специально, или если у вас не наметанный взгляд, вы ни за что не догадаетесь, что его лицо накрашено. Помада – матовая – почти тон в тон под цвет его губ. Толстый слой тонального крема, так похожего на кожу и с такой натуральной прикоричневатостью под веками. Словно настоящие тени так легли, а не так называемые косметические. Нанося косметику на свое лицо (и непременно – много косметики), Матиас и добивался этого сбоя игры теней, заставлял тени играть по своим правилам. Он, кстати, вовсе не скрывал, что пользуется косметикой. Преспокойно позволял себе явиться на интервью с губами, жирно обведенными темно-коричневым карандашом и щедро положенной в этот контур глянцевой, как кожура черешни, коричневато-серой помадой. Наносил немного тусклого серебра по нижнему контуру глаз. А то подводил их красным карандашом, будто не выспался, будто глаза воспалены и им больно. А губы в таком случае – желтые – словно золотил солнечным светом. Или приклеивал, так, иногда, несколько стразов, похожих на острые бутылочные стекляшки, себе на скулы, но так, как будто прямо в кожу втыкал, хотя этой кожей и был всего лишь толстый слой грима. То бледно-изможденного, то матово-загорелого, то какого-то еще цвета. В общем, действовал когда как. Искажая (а вовсе не приукрашивая и тем более не преображая) свое лицо, Матиас словно бы прятал его под вуалью какого-то бреда. А в его отношении к собственному лицу и правда было что-то бредовое. И только какое-то врожденное самоуважение не позволяло Матиасу честно определить тот комплекс ползучих подташнивающих чувств, что и обволакивал его нескончаемую игру со своим лицом (а с лицом ли своим он вообще играл?) как комплекс самой настоящей вины. А это был комплекс вины, конечно, хоть и так изобретательно спрятавшейся за комплексом самоуважения. Но оно, это самоуважение, было лишь стойкой, отлитой из какой-то невидимой прочной бронзы, а там, внутри нее, такой уверенной и раскованно-свободной, в различных модификациях которой Матиас и запечатлен на многочисленных фотографиях репортеров, рассыпанных по страницам журналов и газет, он корчился от какой-то неясной муки и медленно сползал (это только стойка уверенно и немного надменно держала свою форму) вдоль какой-то грязной кирпичной стены в белую пыль, в которой пробились пучки мать-и-мачехи… И нарушая правило не бить лежачего, сам Матиас очень больно и очень прицельно себя там бил. Но все это так, в скобках красивой уверенной стойки…

Будь Матиас женщиной, или трансвеститом, или художником своего тела, или даже просто сторонником полной свободы в формировании своего имиджа – и все было бы нормально, все было бы в порядке. Но в том-то и дело, что Матиас вовсе не имидж свой формировал. Он делал что-то совсем другое всем этим. Когда тщательно гримировал свое лицо, а иной раз и все тело, даже перед тем, как отправиться спать (о коже – о здоровье и молодости своей кожи – Матиас уж давно, а, пожалуй, и никогда, не думал).

- И здесь мы подходим к одной из главных особенностей всех некоторых, - торжественно объявляет Матиас своему лицу, внимательно и немного недоверчиво глядящему на него из зеркала гримерки. - Занимаясь тем или иным вполне узаконенным делом (а нанесение косметики на лицо и даже на все тело – тоже вполне узаконенное в культуре дело, не так ли?) каждый некоторый занят на самом-то деле чем-то совсем другим, чем-то совсем не этим. - Так Матиас, сам не заметив как, обнаружил некоторого в самом себе, обнаружил себя одним из некоторых. Попал прямо в эпицентр их судеб.

Чем на самом деле занята Кира Блик, любя своего мужа?

Что именно делает Саша Вереск, почти каждый вечер сливая со сцены свои песни в залы стадионов, театров, ночных клубов и даже (а Саша не брезгует) дискотек?

Чем конкретно озабочен Гриша Виннов, выполняя очередную статью о культуре Древней Греции 5 в. до н.э.?

Что творится под прикрытием дружбы Мухи и Клеи?

В свое время мы попросим каждого из них как можно подробней ответить на этот вопрос. А пока мы спрашиваем Матиаса – то есть это у Матиаса спрашивает его внутренний интервьюер - что он делает, когда гримирует - не может не гримировать – свое лицо?

- Не знаю. Не знаю. Не знаю. – Отвечает Матиас ван Бёйтен. - Но именно здесь – тот самый блок-пост. Именно здесь – сгущение и самая прочная кладка расстояний. Расстояний между тем, что кажется и тем, что есть. Расстояний между рисунком сухого листа на сложенных крылышках бабочки и самой бабочкой.

Гримируя свое лицо, Матиас и втирает этот рисунок сухого лица прямо в свою кожу. Вмазывает бабочку - эту самую въедливую форму расстояний - в свое лицо. Впитывает – не только ее пыльцу, но все ее влажное тельце, пергамент крылышек - каждой порой. Ведь грим проникает порой туда, глубоко-глубоко в эпителий, растрескивая, как жара корку глинистой земли, частой сеткой сухих морщинок всю его кожу. Он обожает чувствовать, как расстояния схватывают, затвердевая, а потом вдруг отпускают его лицо, начиная так некрасиво и неприятно таять: он ведь и на репетиции красится, а репетиции танцовщика – это пот. Как прямо сквозь тени и пудру расстояний проступает и жирно проблескивает этот пот. Как расстояния скатываются такими жалкими пропотевшими неприятными сгустками – в складках кожи между носом и щекой, во впадинке, предваряющей холм подбородка… Как подводка и тушь набиваются черными (или синими, или даже цвета охры – есть у него и такого цвета тушь) кляксами в уголки глаз и текут потеками по нижним векам. Если ему доводится в такие мгновения вдруг увидеть в зеркале свое лицо, то ему очень нравится это лицо. Если честно, то это единственное его лицо, которое ему по-настоящему нравится. Лицо, компрометирующее расстояния. А грим – это расстояния и есть. Как реальность – это просто гигантская гримерка. А впрочем… Впрочем, все это только кажется таким простым. Чего уж проще - снова и снова смывать холодной водой с мылом (а Матиас сознательно не пользуется лосьонами или там косметическим молочком) весь этот сбившийся в комочки, прокисший, обмякший грим. Смывать, чтобы тут же нанести новый. Потому что Матиас знает, расстояния – не смываются. Они прочные и нерастворимые – как цемент. Как сталь. Как промышленный алмаз. А медузы… Господи, какие еще медузы?… Ах да, медузы! Медузы начнутся много позже. Просто кто-то из некоторых очень сильно вперед забежал.

- Но у нас всегда так, – зачем-то оправдывается за «своих» медуз Муха. - Мы либо торопимся что-то слишком уж очень. – И в качестве аргумента Муха вдруг начинает очень экспрессивно напевать голосом Ильи Лагутенко:

Мне ничего не жалко. Не разбираясь в числах.

Пусть только всё получится скорее и быстро.

Всё, всё, всё – очень быстро.

Или, – возвращается Муха в свой собственный голос, - опаздываем – по его, конечно, календарю, - на века, не то что на годы. Так что кажется, навсегда, безвозвратно уже опоздали. Зато по нашему календарю все делаем, заметь, вовремя. Просто все мы на слишком разных стадиях и фазах сейчас живем. В очень разных профессиях и странах. Прочесываем реальность вдоль и поперек. Ученый, художник, девушка-клерк, звезда рок-н-ролла, пациент психиатрической клиники, косноязычный бродяга, гениальная любовница, утонувшая в зыбком море своих разветвленных любовных историй, преподаватель древних языков, преуспевший бизнесмен, невзрачный маленький «человек толпы», знаменитый танцовщик, примерная жена... Пятилетний мальчик, девушка, старик… Француз, японец, немка, русский… Согласна, мимикрия – странная и загадочная история. Но ты продолжай, мне дико интересно слушать….

И, длинно взглянув на нее (мне бы, Муха, твой оптимизм) и тут же позабыв о ней (так, что-то совершенно неопределенное в голове блеснуло было, а теперь погасло), Матиас продолжает о наболевшем: ну, что попасть за эту линию, пробиться сквозь эту хитрую, сложно и филигранно заплетенную кладку алмазных расстояний - нельзя, недопустимо, немыслимо. И стоит некоторому преступить черту, – а вот здесь Матиас вдруг берет и сам преступает черту, отделяющую его от судьбы какого-то другого некоторого (того самого, кажется, к чьему лицу и адресовано Кирино письмо), за которого, словами которого, четко-четко представив себе весь накал и внутренний ужас его ситуации, он теперь и говорит, - как тут же – визг сирен, взводы ОМОНА, а ты и не догадываешься о том, что это ты сам сейчас и выкручиваешь себе руки, старательно лязгая наручниками. Сопротивляешься, конечно, кричишь (все мышцы кричат, каждый нерв взрывается от ужаса и боли), но все равно сам себя вяжешь, сам сажаешь на холодную каменную скамью камеры следственного изолятора. Сам расплющиваешь себя под грузом какой-то кошмарной и необъяснимой вины. Сам оттаскиваешь себя от себя, а значит и от нее тоже. Оттаскиваешь, но не можешь - то ли себе, то ли им – это простить, потому что что-то в тебе, пусть и не твоя голова, плотно начиненная всякими реальными вещами, подсказывает: тебе туда нужно.

- Между этим вот сгустком жутко дискомфортных чувств (вся голова изрезана зигзагами каких-то непрошенных обезумевших молний), «гримерной», «Брестом» и «медузами», разумеется, есть связь. – Заметив, что Матиас ван Бёйтен замолчал, с концами сорвавшись с линии связи (просто он, в темпе набросав некоторое количество театрального грима на свое лицо, помчался-таки на репетицию, куда уже вконец опаздывал, но куда он зато принесет одно очень важное пластическое решение - тот мощный заряд дискомфортов, что он ощутил, заглянув сейчас в кусочек другой некоторой судьбы, и именно на этих дискомфортах Матиас и выстроит линию танца танцовщика в синем – очень продуманно и точно выстроит, он теперь уже очень предчувствует и почти представляет себе это), пытается продолжить его мысль Фанни Гольдман. Точнее вовсе не его мысль, а свою. Ведь «гримерной» она называет, например, (и этот термин уже прочно прижился в математическом мире) одну очень интересную окрестность весьма специальных математических величин (не математику эту трудно объяснить в двух словах), окрестность, в которой при определенных условиях, которые Фанни называет «Брестом» (а этот термин приживаться никак не хочет, Фанни наперебой предлагают более аутентичные названия, но Фанни не принимает их) начинается такое особенное – шевеление что ли. Но это мы так, к слову. А Фанни между тем продолжает. - Так вот, между ними есть связь, весьма филигранная и тонкая. Чтобы проследить эту связь, нам нужно восстановить сложную цепочку взаимосвязанных событий, хоть на поверхности реальности они и кажутся совсем разрозненными, до ужаса случайными, не имеющими никакого отношения друг к другу. Цепочка эта и начинается с необъяснимого, но такого въедливого чувства вины, перемешанного с самой настоящей яростью, налипших на какое-нибудь крошечное с виду событие. Что собственно, например, произошло? – Нет, Фанни не скажет сейчас «Просто Матиас накрасил свое лицо», ее интересует немного другой ракурс, как ни странно, тот же самый, что и Матиаса. - Причем заблаговременно произошло. Выражаясь образно, года четыре так назад. Да-да, именно четыре. – И тут Фанни немного откидывает назад голову и прищуривает глаза, вообще-то не близорукие, как будто хочет получше разглядеть их, главных действующих лиц этого крошечного на вид события. - Высокая девушка с лицом прямо с полотен нидерландских мастеров и с модненькой взлохмеченной стрижкой. Классный зеленоглазый парень; каждое движение – свободный полет: каштановых волос, полотняной сумки на длинном ремешке, всей - не вытянутой, нет, а слегка широковатой, но по-хорошему, гармоничной то есть очень, фигуры. Да, им доводилось раз-другой встречаться раньше. (Оба страшно удивятся потом, осознав, что помнят эти случайные эпизодические встречи в мельчайших деталях, помнят и нет-нет, да и прокручивают их в своей памяти). – Это Фанни просто фантазирует. Ну, не то чтобы фантазирует, а так, все пытается вообразить себе те обстоятельства, что и помогли ей увидеть и разглядеть ее функцию оттянутого возврата… Эта функция и сама из разряда невозможного… - Да и теперь… Что теперь?.. Встретились в случайной гостеприимной конторе, в пятницу вечером, когда контора эта, расслабляясь, потягивала красное вино. Оба были страшно рады чему-то, было так легко, так щемящее немного, так воздушно. Ну, тоже выпили вина. Ну, поцеловались немножко. А если и не немножко? Если шли по городу, останавливаясь каждые три шага и целуясь? Шли так, словно бы расстегивали ширинку городу? Вот только свои так и не расстегнули. Ну и что? Мелочь-то какая! С кем не бывает. – Тут Фанни внезапно теряет мысль, разглядывает, подняв и вытянув носок, свою длинную стройную ногу, разводит веером пальцы на ступне и как-то неожиданно повеселев, бодро вскакивает с канапе, где отвлекалась от работы, выкурив одну за другой две тонких папироски-самокрутки. Зато ее мысль продолжает некоторый Миша Денич, вовсе не к ней, разумеется, адресуясь и даже не подозревая о том, что она потеряла какую-то мысль, так элегантно полулежа на канапе в своем Стокгольме. Мысль потеряла, а его словила-таки на крючок. Того самого «синего кита», чью историю так насущно необходимо выслушать сейчас Матиасу, который и сам уже не знает, что для чего и ради чего – Миша Денич ради спектакля или наоборот…

 

 

[5]Ключевые слова некоторых

 

Реальность

 

(из разговоры Мухи с ее таинственным ночным собеседником)

 

Ой, а я тут видела реальность недавно. Правда-правда. На выставке в ЦДХ. Она – пила. Серьезно. Глаз, носа не видно. Только губы - крупные такие, красивые, сосредоточенные, накрашенные. Длинная трогательная шея с выразительной родинкой. Она протягивала руку. В этой руке невесть откуда появлялся бокал. Реальность запускала туда трубочку. И – пила. Она – очень пила, понимаешь? Сам этот звук глотания. Звук перекатывания жидкости во рту. И по шее прокатывалось такое завораживающее заглатывающее движение… Пила и пила – до бесконечности. Ну, ролик то есть все время крутили. Только заканчивался – и по новой. И все напитки, знаешь, такие… цвета жизни…

 

 

 


         < К оглавлению


Читать дальше >