Некоторые

 

Часть 1.Эффект медузы


5.Си-бемоль не поможет

 

- Да, то давнее субботнее утро было слишком ужасным. – Миша смотрит на маленького паука, спустившего с потолка длинные-длинные качели своей паутины и теперь блаженно раскачивающегося на них (качели в детстве… первый опыт нирваны… а был ли потом второй? – да, был… но только второй). Чтобы покурить, Миша специально спустился сейчас в курилку первого этажа этого ненавистного ему издательства. Спустился именно потому, что хотел хоть куда-то из него деться, хоть где-то быть не в нем, не «здесь» и вот притащился в итоге сюда, раз уж уйти с концами раньше шести часов «согласно распорядка рабочего дня» не может. В эту курилку редко кто вообще-то заглядывает. Если есть курилки на втором, на третьем, на четвертом, то зачем спускаться на необитаемый первый? А курилка на первом этаже не такая, как на других, не прямо в лифтовом холле, а после длинного кривого коридорчика, укромная - именно то, что Мише сейчас и надо. Нет, Миша не мизантроп. Скорее наоборот. И отношения с коллегами у него прекрасные. И художественный редактор он отличный и очень востребованный литературными редакциями. К нему даже очередь выстраивается порой. То есть редакторы и месяц и два готовы ждать, прежде чем он (то есть чтобы именно он) принял заказ на обложку. Просто вот уже третью неделю он совершенно не может это переносить. Физически, до судорог, до внутренней истерики (совершенно, впрочем, незаметной на поверхности его лица и всей фигуры) не может находиться – в этом здании, в комнате редакции, за своим Макинтошем… Не потому, например, что жарко – кондиционирование здесь отличное – а как бы это получше сказать - потому что просто не может. И ответить на вопрос «почему?» не может. Он понимает, что все это будет фигня - все, что он может по этому поводу сказать. Ведь, в сущности, нет ничего ужасного в том (всего-то и нужно, что капельку юмора), что он взял и попал однажды в этот славно отлаженный механизм книжного производства. Как говорится, не люди, а процессы. Прогрессивный западный подход. Прямо в соответствии с менеджментом качества доктора Деминга (он обложку недавно делал, по слоганам с нее и знает, что это такое. Все на свете знает по слоганам и текстам на четвертую сторонку обложки и еще по иллюстрациям – например, что такое секс для продвинутых – очень сложный и смышленый спорт). Но и с этим тоже, кажется, все в порядке - не со «смышленым спортом», в смысле, а с подходом к организации работы. Процессы так процессы Ему в конце-то концов совершенно не обязательно здесь человеком быть. Да он и не человек. Действительно процесс – производства обложек, производства шуток, производства приятельств разного сорта, производства маленьких флиртов и даже производства собственного имиджа (а он стильно и при этом несколько небрежно, одевается и стрижется, например, сегодня под узким вельветовым пиджаком у него правильно помятая рубашка в мелкий-мелкий набивной цветочек, стильно – и очень по-своему – разговаривает: такая немного отрывистая манера речи, с резкими, редкими, но ничуть не манерными, придыханиями, типа «Ах»). Вообще, так посмотреть на него – одно из самых ярких лиц компании. Одно из лиц, которыми компания и хочет быть развернутой в мир. Во всех отношениях – и в отношении профессионализма, и в отношении имиджа. И вот это «лицо» каждое утро убеждает себя, что все нормально, все хорошо, а к двенадцати уже готово пойти и положить на стол директора редакции заявление об увольнении по собственному желанию. Что сдерживает? Не только резонный вопрос – а чем другое издательство будет лучше этого? Зарплатой точно не будет. Нет, сдерживает другое - две пары милых смородиновых глаз – жены Оли и сына Филиппа. Ведь первая пара уже третий год буквально светится от счастья, что муж, наконец, «остепенился», а вторая – от нового навороченного мобильника (эквивалент разработки оформления одной новой серии, или трех обложек «старых»), от нового навороченного компьютера (три новых серии или девять обложек старых), от классной куртки из фирменного магазина (две с половиной обложки) – раньше ведь Филипп в основном в одежде из секонд-хэндов ходил, и в отличие от папы вовсе не находил, что выглядит в ней здорово. «Остепенился»… Смешно, конечно, звучит, но раньше ведь Миша как (и надо было для этого заканчивать такой вуз – МГУ, причем престижнее отделение истории искусств)? То менеджер в конторе из трех человек, занимающихся непонятно чем и получающих соответственно по «три копейки» в месяц. То продавец альбомов на каком-то уличном лотке. То отвечает на звонки радиослушателей какой-то радиостанции-однодневки. То сторожит по ночам какую-то галерею (почему, спрашивается, он не днем в ней работает – куратором там, или экспертом? – возмущается Оля). То расставляет стулья перед концертом группы «Аукцион» (типа – продюсирует что-то). То возит на машине жену своего разбогатевшего друга. И при этом не стремается нисколько. Увлекается - всякими своими интересными восточными штучками, тюрьмами Пиранези, философией Бодрийяра, современным искусством. Медитирует – на фаюмских портретах, на Хансе Мемлинге и даже, внезапно, на Густаве Моро. И сам немного рисует – правда, все больше на стенах квартир своих друзей, то есть (уточняет Оля) совершенно бесплатно. А Мише это так нравилось, признаться. Слушать воздух квартиры, попадать в подводные течения и водовороты отношений их обитателей. И вдруг проливать все это прямо на стены комнат. И все были рады, как будто. Просили – «сделай и мне». Иногда пропадал вдруг на несколько суток («пил, а то и кололся, я думаю», - поясняет Оля). Одним словом, совершенно невписанный был человек. И что самое интересное, никуда и не пытающийся, по мнению Оли, вписаться. (Это он-то не пытался? Да тысячу раз. Вот только действительно невписанный, - по определению, похоже). Но потом получилось как-то так, само собой. Миша ведь, как уже говорилось, рисовал совсем неплохо. Потом увлекся коллажами. А еще потом – компьютерными коллажами (материала было гораздо больше). Освоил издательские программы. И как-то так – то одному приятелю книжку оформил, то другому. И вот пошли заказы из маленького издательства интеллектуальной литературы. Так сформировался порт-фолио (и каждая книжка порт-фолио, и правда, с любовью выполнена была, потому что Мише действительно нравились эти книжки и честно хотелось, чтоб именно они, как говорится, увидели свет). Этот-то его порт-фолио Оля и отвезла как-то знакомому худреду в НП («Новый Пушкин»). И все, что требовалось теперь от Миши – это явиться на собеседование и не кочевряжиться там. Он и не кочевряжился (он нигде и никогда не делал это!), а почему-то даже волновался немного. Его взяли, короче. И вот – временами он забывался, даже удовольствие от особо удачных обложек получал (Миша ведь не является читателем книг НП), а иной раз – просто не мог выносить все это. Причем, что именно «все», он тоже внятно не мог сказать. Он просто приходил в редакцию, делал себе чашку кофе, садился за свой стол и всё – понимал, что если пробудет здесь еще хоть одну минуту – то просто умрет. Другую минуту – и червяки жадно сожрут его умершее тело. А в третью минуту – он снова будет к своему ужасу как ни в чем ни бывало сидеть за этим столом, пялиться в эскиз обложки «Он там, за углом» («Магический укроп», «Дао цвета штор», «Шварцнеггер советует») и думать, что сейчас умрет. Думать и чувствовать, как думы эти принимают форму столь невообразимо скроенных внутренних дискомфортов[6], бесконечной анфиладой открываемых один в другом, вот, кажется, только окаменел, притих, прижился в одном, как его вдруг берет и перекашивает совершенно уникальной и больше невоспризводимой душевной судорогой новый… Или это его врожденная невписанность просто выталкивала его из будней издательства, как вода выталкивает на свою поверхность менее плотное тело? А он все пытался себя обратно впихнуть. Пытался – и не мог. Потому и курил в последнее время так часто, а не только по команде Димы Воронцова: «Ну что, курить идем?».

- А ты думаешь, я – вписанный? – неожиданно встревает Саша Вереск, лидер чрезвычайно популярной группы «Брест», уже четвертый год не слезающий со сцены, причем все у него чин чинарем, все по правилам игры – и пресс-конференции, и участие в развлекательных программах на радио и телевидении, и интервью, и неожиданные маркетинговые ходы.

- А ты думаешь, я могу это выносить? – тут же добавляет Фанни Гольдман. – Весь этот бред и скуку научных симпозиумов, конференций и ученых советов?

- Да, но в отличии от вас, поточное производство обложек совершенно неинтересных мне книг – вовсе не является «делом моей жизни». Ты вот, Саша, каждый вечер вылезаешь на сцену, чтобы снова и снова прямо внутри своих песен жить - там, где тебе хорошо и нравится, за рамками этой пресловутой реальности…

- Ну, положим, это не совсем так, - отвечает Вереск и надолго задумывается.

- А, может быть, делом твоей жизни и является именно это: не переносить, – вступает в разговор Матиас. – То есть производить прямо внутри всего этого – твои удивительные и такие разнообразные дискомфорты. Я уже, кажется, начал коллекционировать их. И да, у кого-то из некоторых дискомфорты уже были делом жизни.. У кого-то удивительного такого… Носатенького… С такими замечательными светлыми локонами на лбу… Все вспомнить никак не могу…

- У Сапфо! – объявляет вдруг Гриша Виннов.

- Да, точно, именно у Сапфо, - как во сне, соглашается Матиас и снова возвращается к Мише. – В таком случае ты прямо по адресу попал. Ведь твое издательство только называется НП, а на самом деле ты сейчас – в самом настоящем Бресте [7]. А раз в Бресте – постарайся не выскользнуть ненароком из него. Научись получать эстетическое удовольствие от своих дискомфортов. Типа, а вот еще новенький, свеженький дискомфорт. Опробуем и его на граните Бреста… Глядишь, Брест и треснет…

А у Миши и в самом деле сегодня, на двадцать второй дискомфортный день, «треснул Брест». А под его гранитной коркой оказалось много-много ваты, которой он уже не первый год старательно обкладывал то совершенно маленькое с виду событие (она так и сказала тогда, в понедельник, когда он поймал ее у выхода из метро: «Ничего же не случилось, Миша. Расслабься» и так лучезарно-беззаботно улыбнулась на прощанье – они и поговорили-то минуты две, не больше, даже сигарету выкурить не захотела, не то что в кафе зайти, - что у него и сегодня от этой улыбки случается внезапное затмение сердца). А ватой обкладывал (забвения, смородиновых глаз, всяких мелких дел), чтобы не кровоточило так, чтобы зажило хоть немного. Но под ватой – снова больно, снова кровь и снова непонятно, отчего он так сильно, так несоразмерно «событию» тогда напрягся. О, теперешний дискомфорт - просто детский лепет рядом с этим. Хоть именно этот «лепет» взял и легонечко так («Ничего себе легонечко», - с содроганием вспомнил свои три последние недели Миша) сдул всю вату, обнажил тот четырехлетней давности вечер, тот единственный в жизни вечер, ту вторую и главную нирвану, а сразу за ним – то страшное утро пришло, словно расплата. За что?!

Миша между тем достает вторую сигарету из пачки синего Голуаза и садится на пол курилки, отчего паук в своих качелях подпрыгивает высоко-высоко. Миша больше не смотрит на него. Хоть смотреть здесь кроме него и не на кого. Он закрывает глаза и начинает рассказывать кому-то еще, какому-то очень-очень заинтересованному собеседнику, иногда перепутывая его с Кирой (а Кира что, Кира и так все знает). И из всех присутствующих сейчас в курилке, кажется, только пауку блаженно, солнечно и хорошо.

- Да, то утро было слишком ужасным. Не могу понять – почему. Мгновенное пробуждение - как удар поддых, как острым каблуком прямо в солнечное сплетение. И сразу этот вчерашний вечер, вспарывающий мозг целой сотней асфальтодробительных машин. И каждая вгрызается в тебя, постанывает от напряжения, взвизгивает, сладко посасывает височную кость, в которой бьется и никак не может освободиться, перебить ощущение непоправимой катастрофы, такая необъяснимая, легкая, даже крошечная какая-то радость. Я хотел бы послушать немного ее, эту радость, но выслушиваю в итоге собственную любимую жену. Явился далеко заполночь. Явился пьяный. Явился в чужой, очевидно женской майке, а свою зачем-то, как улику, держал в руке. Явился как бомж какой-то. Без сумки. Где ты, спрашивается, потерял сумку? С паспортом, с кошельком, с какими-то пилюлями, которые купил по ее же просьбе. Но еще громче жены, перебивая ее, сворачивая судорогой все внутренности не тела даже – души, все ее потайные карманы и укромные уголки, перепутавшиеся и сбившиеся в какие-то горькие подрагивающие комочки, меня безмолвно отчитывает моя тревога, мое необъяснимое беспокойство, сквозь которое просачивается самый настоящий ужас. И уже глазами этого ужаса я смотрю на какие-то жуткие бормашины, глубокой ночью аккуратно и педантично обсверливающие твой мозг, соскребающие с него еще влажную нежную поросль новорожденных мыслей… Отчего ты снова не помнишь, снова не знаешь это поутру… На все эти холодно и горделиво – победоносно даже - поблескивающие скальпели и щипчики, разложенные на гадостной малиновой клеенке… А ужас все растет. Разрастается таким неудержимым тошнотворно-расширительным движением, что кажется, все клетки организма сейчас взорвутся и каждая превзойдет по размерам бесконечность. Весь распираемый изнутри силой этой настырной, какой-то межреберной бесконечности, в которой к тому же все время срывается и глухо, безвыходно тупо с размаху стукается о землю какой-то до боли знакомый канатоходец, я направляю себя в ванную комнату и ставлю под ледяной душ. Но тело не чувствует пробуждающей встряски обжигающего, реанимирующего холода. Тело вообще ничего не чувствует. Тем не менее я в темпе засовываю его в джинсы и мятую белую футболку, которую тут же и снял с веревки, и на ходу бросив жене, что опаздываю на вернисаж, мол, потом поговорим, да? поговорим и, конечно, помиримся, дорогая, незамедлительно выскакиваю на улицу. И новый удар – на этот раз нестерпимо огромного то ли кулака, то ли просто взбрыка солнечного света - на секунду отбрасывает меня к двери подъезда. Постоял, замерев, в нерешительности, секунду, другую, десятую, нет, не знаю, сколько так простоял, сбился со счета и, наконец, на вид так легко, уверенно и целеустремленно направился куда-то вниз по течению улицы.

Но что со мной, черт возьми? Под какой трамвай я снова попал? Под десятый трамвай за это утро. Что за груда отрепетированного металла снова, внятно так, глубоко впечатываясь, прокатилась по мне? Прокатилась и как-то незаметно перетащила с Патриаршьих прудов на Чистые. И куда провалились эти тридцать-сорок минут? И кто повторял в моей голове эти бессмысленные слова: «Да, конечно. Да, да, конечно. Да. Да. Да». С кем и зачем я соглашался? С кем угодно… С чем угодно... Конечно, совершенно неоспоримо, с собственной женой. С Андреем Нечетным, невесть откуда вставшим во весь рост прямо поперек моей памяти. С черным йогом Майклом, чья тень перекрыла вдруг туловище (но не голову) этого самого Андрея Нечетного. С белым йогом Си-бемоль. Да, с Си-бемолем в особенности. И вовсе не потому, что он белый йог, а потому что случайно встретился на повороте с бульваров на Петровку. Заулыбался так как-то немного игриво даже. С кем угодно. Только не с самим собой. С собой я был в таком раздрызге, разбросе, в таком невообразимом выверте, что снова где-то там, в самой глубине себя безмолвно застонал от почти что невыносимой муки, в которой вдруг, прямо как в момент пробуждения, едва заметно блеснули искорки радости, но тут же погасли, едва я захотел их было в себе раздуть. И да, я попробовал было увязаться за Си-бемолем. Неважно, куда. Лишь бы люди какие-то. Лишь бы что-то слушать, о чем-то болтать. Забыться, одним словом. Но тот спешил – «Извини, братан» - по своим таинственным делам, предоставив меня моим. Он так и сказал, оглянувшись, без объяснений, вдруг (а я привык, заметь, верить Си-бемолю) – «Расхлебывай свое дерьмо сам». Помог то есть – утонуть утопающему. И вот, утонув, я медленно погружаюсь в воду жарких асфальтовых испарений Покровки, вдруг оседая за столик Кофе-бина с большой чашкой кофе (противного) в одной руке и с каким-то темно-коричневым жирным кексом (еще противней и почему, спрашивается, я взял не сытный луковый флан) в другой. Надо, мол, немного перекусить, позавтракать. Но вместо этого я прикуриваю новую сигарету и торопливо роюсь в записной книжке, которая к счастью, в кармане была, не в сумке. А сумка, да, я прекрасно помню (и вообще все прекрасно помню, но вспоминать почему-то не в силах, только было хочу немножко вспомнить – как память тут же заливает странная, гремучая, хуже виски с молоком, настоянном на хлорвиниле, смесь даже не чувств, каких-то ползучих недобрых ощущений), да, я помню, где и главное почему ее оставил (мешала очень). Вот только искать не отправлюсь. Или все же пойду? Прямо по следам вчерашнего вечера? Нет, не сейчас. Не сегодня. Но что это? Черт! У нее тот же номер, что и у Фаворского!

Фаворский… Фаворский… А еще зимой она с этим мерзким Петечкой была. Но тут же, сразу позабыв о Петечке, мысленно изо всех сил бью Фаворского по морде. И, вложив в этот свой удар напор и натиск всех ледоколов мира, резко успокаиваюсь. Успокаиваюсь, отхлебываю кофе, отвожу с глаз прядь волос, даже замечаю и немножко разглядываю красивую девушку за соседним столиком: ноги, впрочем, не очень… Но все это лишь затишье перед новой грозой. Внезапная острая вспышка необъяснимой (и совершенно немотивированной) ревности (ну, кто ты мне, в конце-то концов?) снова бросает меня в невыносимые пожары ада. А я так хотел услышать твой голос… Просто – услышать голос. Но не разговаривать же с тобой в присутствии Фаворского? Да и вообще - позвони я тебе сейчас, ты бы все равно не сняла трубку. Потому что (я, к счастью, об этом еще не знаю, а то бы вконец, наверно, свихнулся), уже во второй раз за это утро, и в четвертый, если отсчитывать от твоего позднего вчерашнего возвращения домой, ты занимаешься с этим мерзким Фаворским (то есть с собственным мужем, про Петечку я перепутал) любовью. Любишь с таким исступлением, с таким обожанием каждого миллиметра кожи, в нескончаемом потоке таких все более изощренных ласк, что сам Фаворский просто обалдел от этого неземного счастья – обалдел и весь размяк, тащится со страшной силой, сволочь.

Ты и… Фаворский! Да, конечно, красивый. Да, интеллектуал. Но… нет! И во мне снова с диким душераздирающим треском рвется какая-то плотная черная ткань, огромные листы каучуковой резины (еще целый месяц будут так рваться, и меня самого разрывая на части). Я ведь еще не знаю о том, что это в клочья рвутся расстояния, и не только между нами. Что это я, я сам, через все эти невыносимые дискомфорты (чего стоит одна вина, только пощекочи расстояние за брюшко, и вина тут как тут, заливает мазутом всю душу) их и рву, с каким-то остервенением даже. А заодно и себя, ведь расстояния так замысловато и прочно вплелись в нас, перепутались с нами, перемешались... Я еще и слово-то это не нащупал – расстояния, но ты уже почувствовала их – «Боже, как далеко», - едва мы соприкоснулись кожей, - «Сколько резины, слушай». А Фаворский – он насквозь резиновый, весь. Резиновый такой, огромный. И так красиво, слегка раскачиваясь, стоит, согнув в колене правую ногу и перекрестив ее в лодыжке с левой. И мне снова хочется вскочить и бежать – к ним, куда-то, туда. Просить и просить у них прощения… За кого? За что? За меня и тебя? И в чем мы перед ними провинились? Но я все же звоню этой Вике Витаминовой, несу какую-то сбивчивую чушь. Она видела, оглянувшись, как выйдя из конторы, мы встали прямо посреди толчеи тротуара, чтобы … целоваться, целоваться, целоваться…

 

 

 

 

[6]Ключевые слова некоторых

 

Дискомфорт

 

(из рабочей тетради Матиаса)

 

Вот они! Случайно шел мимо и прямо замер у прилавка, буквально заваленного дискомфортами – и всё таких причудливых, невообразимо прекрасных форм. Морские раковины! Купил штук десять. Самых извернуто-ощерившихся, самых перепадно-кружевных, самых внезапно-скрученных, самых волнисто-разверстых. Такие динамичные и прямо замершие, задушившие эту динамику в окаменелость. Что их сделало такими там, на самом дне, где вода спокойная, тихая и безмятежная, прямо как музыка второго действия? Да именно безмятежная раскрепощенность окружения! Эта наглая, само собой разумеющаяся безмятежность. Ее самоочевидность, ни на йоту не сомневающаяся в себе. А вовсе не самозащита моллюсков. Для самозащиты достаточно тактики этих глупых гладко-эмалированных двустворчатых раковичных подобий…. Нужно все-таки показать мою маленькую коллекцию дискомфортов Тео. Чтобы он почувствовал, наконец, свою задачу. Окаменевать в дискомфорт – и вдруг обрушиваться, осыпаться, буквально проваливаться в новую фигуру. И да, как бы он вконец не раздробил себе колено. Все время падает и падает на него. Сколько я могу объяснять, что всего-то и нужно, что внезапно расслабиться, совсем отпустить свое тело, просто положить его на силу земной тяжести, а затем внезапно поймать, словно в сознание прийти после полной потери оного, с этой пяткой левой ноги, вывернутой прямо на зрителя, и коленом правой, замершим в неподвижность на расстоянии полусантиметра от пола. Ровно за полсантиметра то есть – успеть. Неужели это так сложно? Итак, дискомфорт – это прихождение в сознание….

 

 

[7]Ключевые слова некоторых

 

Брест

 

(Реплика Вана)

 

Вот кажется, вешь не может быть реальной более или менее. Она либо реальна, либо нет. Реальность не знает степеней. И между тем Брест – наиболее реальное место в мире. Там организовался какой-то переизбыток реальности, ее перенасыщение самой собой, превышение допустимой концентрации. Тесная-претесная реальность, спрессованная в гранит. Брест – самый реальный, запредельно реальный, город на земле. Именно поэтому все мы рано или поздно и оказываемся в нем.

 

 

 


         < К оглавлению


Читать дальше >