Технологии безмятежности

Часть 1


5. Биомеханика чувств

 

- Мне не нравится эта песня, - говорит Синекуров сразу после прослушивания «Сумочки».

- Активно? – чуть иронически переспрашиваю я.

- Просто не нравится, - плотнее обычного прижав к нижней свою очень интересно и выразительно выгнутую верхнюю губу, Синекуров едва заметно раздражается, а потом потихонечку сплевывает с губ словно бы какие-то мелкие крупинки, оставленные песней.

- Почему? Слишком незатейливая?

- Да нет. Не в этом дело. – И вдруг добавляет как ни в чем не бывало. – А давай мороженого поедим. Хочешь с клюквой, хочешь с малиной.

Но я не хочу ни с клюквой, ни с малиной, а хочу продолжить обсуждение «Сумочки».

- И все же почему? Ты считаешь – не звучит?

- Да нет. Не знаю. Фон у нее какой-то неправильный. Ну, подложка. Что-то в ней есть лишнее, избыточное, раздражающее. С каким-то она двойным дном. И второе дно – совсем от другого чемодана. Стилистически другого, я хочу сказать.

- При чем тут чемоданы? - пытаюсь пошутить я. – Речь вроде бы идет о сумочке.

- Но мне, если честно, больше нечего о ней сказать, - Синекуров уже раскладывает по фаянсовым пиалам мороженое. - Не хочу обсуждать. Это не надо обсуждать. – И в лице Артема появляется такое особенное выражение, словно бы всеми лицевыми мышцами он мгновенно комкает что-то лишнее, ненужное, какую-то помеху прямо перед собой и тут же (быстрый, почти ускользающий от внимания поворот головы с мгновенным возвращением ее в исходное положение) сбрасывает помеху куда-то за правое плечо. Теперь на лице просветление, добродушие, мягкая улыбка - можно приступать к безмятежной болтовне. Я уже почти привыкла к этой интересной и почти непроизвольной мимической работе Артема («Ведь очищение состоит в том, чтобы выбрасывать все негодное и оставлять иное», - замечает Чужеземец в «Софисте» Платона) и между тем нахожу нужным поднять скомканную «Сумочку» с пола и вновь разместить ее прямо между мной и Синекуровым:

- Но ты разве не заметил, к какому интересному танцевальному, а точнее сценическому движению сводится «Сумочка»? Никакого двойного дна. Напротив. – Хотя сама я, конечно, прекрасно осведомлена о наличии в «Сумочке» второго дна.

- Странное она какое-то чувство вызывает, - вдруг признается Синекуров. – Не очень приятное. Словно ты под наркозом. Точнее только еще подали наркоз. Сознание сворачивается таким водоворотом, а где-то справа зазубринка какая-то все цепляет, цепляет, цепляет за боль. При этом ты понятия не имеешь, чем ты болен, что за операция над тобой производится. И от этого тебе стыдно как-то…

- За песню стыдно?

- Да нет. Просто стыдно. Словно ты разоткровенничался в компании, где надо было промолчать. Словно ты проговорился о том, о чем неприлично говорить. Или нет, словно бы перед операцией медсестра сбривает тебе волосы с живота и лобка (в медицине вообще есть что-то стыдное), а на это смотрит Рыжий Федя, сила и краса нашего двора, смотрит и ухмыляется, так, издевательски-насмешливо и при этом ласково. Прямо как в детстве. Цепляясь за его усмешку, зазубринка и производит боль. Еще раз прослушать «Сумочку» – для меня и означает сразу попасть в эту неприятную больнично-дворовую ситуацию. Ты ничем не провинился, а стыдно. Ты ничем не болен, а тебя собираются оперировать. И что странно, ситуации-то такой на самом деле никогда не было. А твоя «Сумочка» ее создала. Так создала, что она вспоминается теперь, как реально бывшая. Но мне-то хочется не воссоздавать ее в себе, а напротив избавиться. Именно поэтому про песню мне, извини, и не хочется говорить, - Артем, наконец, замолкает, и кладет в пиалу с мороженым две ложки слегка засахаренного малинового варенья, а я между тем замечаю:

- Очень странная ассоциация. Никогда бы не подумала, что в связи с этой песней такая вообще может возникнуть.

- Да это не ассоциация. Это именно чувство. Просто чувства – такая уж совсем почти бессловесная, немая страна. Сколько названий чувств можно найти в словаре? Два-три десятка. А сколько чувств мы реально переживаем?

- Такая же ситуация и с названиями цветов.

- Зато с идентификацией цветов проблем нет. Во всяком случае, у тех, кто связан с цветами профессионально. В их распоряжении тысячи понтонов, к тому же любой цвет – лишь комбинация четырех красок. Записываешь формулу и всё. А чувства… Где найти их реестр? И каким словом назвать то чувство, что вызвала во мне твоя «Сумочка»? Такое поскребывающе-мыльное. Кафель. Больничная масляная краска, а по ней белесые пятна. Но кажется, что белесые пятна прямо в душе. Как разводы какого-то микролишая, разросшегося на питательной среде усмешки Феди. И медсестра все водит по животу забитым волосами станком. И наркотический водоворот все цепляет за боль, словно что-то не позволяет мне провалиться в заслуженное беспамятство анестезии.

- А ты хочешь анестезии?

- Конечно. Все хотят.

- А почему заслуженное? Чем заслуженное?

И словно поведением отвечая на мой вопрос, Синекуров вдруг говорит, любовно постукивая пальцами по обложке какой-то книги:

- Представляешь, как исследователи путешествовали по Африке в девятнадцатом веке. Надо было ведь прихватить с собой на год-другой чаю, табака, сахара, инвентаря, подарков вождям племен, оружия и т.д. и т.п. Так что продвигался от селения к селению он следующим образом: сам исследователь впереди, а за ним около ста чернокожих носильщиков, тащащих его поклажу.

Мне же тем временем становится очень обидно за мою собственную культурологическую поклажу – «Сумочку». И почти не слушая Синекурова, рассказывающего, как нравились негритянским вождям русские национальные костюмы, доставленные путешественником им в подарок, я бережно рассматриваю «Сумочку» в своей голове, начиная со слов и мелодии на три восьмых, совсем-совсем безмятежных и непритязательных:

театральная сумочка где-то с ладонь
к сигаретке – огонь, к горизонту – огонь
там – закат, здесь восход восемнадцати лун
так пришло на ее очень взбалмошный ум

эти луны толкутся и луны плывут
к ней теперь не пробраться ни там, и ни тут
эти луны в лицо, по рукам, по плечам
а она повернулась и бросила хам.

ах, каприз
ах, не тронь
и закрылась ладонь
вот что значит перфекционисты

Песня сразу же становится в моем восприятии миловидной девочкой, в белых туфельках выступающей на сцене (примерно советские семидесятые, пик всенародной безмятежности, на котором развеваются, конечно, флаги всех стран мира). Она держит пальцами уголки своей короткой юбки-полуклеш и ритмично поворачивается из стороны в сторону, работая фалдами юбки как крыльями бабочки. Светлые волосы, завитые крупными кольцами. Невинно-просветленный взгляд. Умиление в глазах зрителей. Однако неожиданный драматизм аранжировки («Почему неожиданный? В мелодии все это уже содержится», - говорит Александр Терц) мгновенно вскрывает безмятежность этой картинки как консервную банку или бронированную дверь какой-то невидимой операционной. И острый неровный металлический край начинает завывами бас-гитары в кровь расцарапывать (прямо этой самой безмятежностью) чьи-то будни, открывая, что безмятежность – это только чья-то преодоленная боль (боль другого, преодоленная во мне; то есть в сущности потеря чувствительности к чужой боли; а ведь любой сеанс биологизации, проводимый над человеком, сопряжен с той или иной степенью болезненности, в том числе и телесной). Незатейливость песенного сюжета ложится прямо в эту боль и сквозь нее как ни в чем не бывало весьма гармонично развивается. В единстве слов, мелодии и аранжировки песня на входе воспринимается как боль, а на выходе уже как «светлая» гармония, то есть по сути является трансформацией чувств: то что было сочувствием боли (переживалось как боль) песня наглядно трансформирует в новое чувство уже ничем не замутненного гармонического благополучия. «Ой, не надо» первых тактов на глазах превращается в «ой, еще и еще». А точнее немного недопревращается – слишком взволнованны и тревожны прыжки фортепьянных клавиш, воздвигающие своего рода преграду на пути этой в общем-то гладкой и почти уж совсем беспроблемной (отлично разработанной культурой) мутации, очень напоминающей вожделенную Синекуровым и «заслуженную» им анестезию. Песня содержит в себе весь ряд биотрансформации чувств (от «плохо» до «хорошо», от «больно» до «очень приятно»), слишком откровенно показывая природу «перфекционизма», тяги к совершенству самих трансформаторов, между тем не позволяя довести эту трансформацию до конца, внедрив своеобразные музыкальные зазубринки и шероховатости в ее русло. Может быть, это второе дно, а точнее вторая линия сопротивления безмятежности столь приятной трансформации, Синекурову и не понравилась? Так или иначе, уткнувшись в сумочку щупальцем не самого комфортного чувства, Синекуров предпочел от нее мгновенно отвернуться: «Это не надо обсуждать». Я же наоборот - удалившись от проблематики настоящего текста, мгновенно и сразу возвращаюсь в ее тональность и ее объем, стоит мне разок-другой послушать «Сумочку»: вся книга в ней уже содержится, как в ее собственной «безмятежной» мелодии глубокий драматизм аранжировки. Настраиваюсь на «Технологии» я, по перпендикуляру к «Сумочке», еще и песней «Давай перейдем» группы «Март», работающей в стиле биохимического этно-фьюжна. Обе песни представляются мне своего рода практическим музыковедением, или даже музыкальной культурологией, находящей некие среднегеодезические линии между стилями и жанрами, музыкой и словами, мелодией и аранжировкой, странами и эпохами: одним словом, между теми или другими событиями музыкальных чувствований, а призыв «Давай перейдем» воспринимается почти как девиз любой биотрансформации, любого биоперехода, в том числе перенастройки чувств при переходе от одной системы мировосприятия к другой («не ищите нас, да мы ушли от вас»).

Чувства настраиваются как невидимый инструмент. Главный настройщик – интеллект. Чувство – это продуманное на другом биоэтаже действие, выполняемое на данном практически инстинктивно. Чарльз Дарвин приводит в своем «Происхождении видов» очень интересное, хотя и подвергаемое им критике, определение инстинкта, для начала прямо отнеся инстинкт к числу умственных способностей животных: «действие, исполняемое одинаково многими особями без знания с их стороны цели, с которой оно производится, обычно называют инстинктивным». Здесь сразу же вспоминаются евангельские слова «Прости их, ибо не ведают, что творят». Не ведать, что творишь, и значит действовать инстинктивно.

Отворачивание от «Сумочки» - тоже действие. Это действие видит своей непосредственной целью восстановление элементарного душевного комфорта, выражающегося в данном случае в отказе испытывать некое неприятное чувство, лично в Синекурове вызываемое песней, и тем более, усиливая это чувство, «Сумочку» обсуждать. Но одновременно это действие является одним из главных строительных приемов в системе безмятежно-биологического существования, обеспечивающим прочность и крепость межвидовых стенок. Чем мгновенней и бескомпромиссней этот отворот головы, в который превратилось некое неприятное чувство, тем крепче и сильнее стенка, выполненная не из чего-то, а именно из самих этих чувств. Неприятные чувства блокируют межвидовые проходы, просто отказывая им в признании самого факта их наличия и тем самым модифицируясь в прочную бескомпромиссную кладку затылков: «Это незачем слушать и незачем обсуждать». И нередко эта блокировка происходит даже раньше, чем чувство проступит и будет осознано.

Так платоноведы с базовым филологическим образованием непроизвольно, но неизменно морщатся, стоит при них заговорить о Платоновой математике. Вопреки замечанию самого Платона, что негеометр в Платонову академию да не войдет (вот он, кстати, один из недотягивающихся до восприятия смыслов текста, и сколько их умудряется не дотягиваться до нас только из Платона), они инстинктивно отторгают любые математические спекуляции, просто отказываясь их слушать, воспринимать, просто отключая в этом месте саму воспринимающую способность, просто мгновенно теряя к «такому» Платону интерес, выкладывая из своих затылков межвидовую стенку между филологией и математикой, с особой гордостью и удовольствием замечая (думаю, всем нам приходилось быть этому свидетелями), что ровным счетом ничего в математике не понимают. В данном случае отворачивающим внимание мотивом оказывается само удовольствие совершить это движение – удовольствие быть сугубым гуманитарием, удовольствие быть филологом, а не там сухим математиком (интересно, что их удовольствие поддерживают и сами математики, считая себя несколько неполноценными в плане приобщения к общечеловеческой культуре и как-то не замечая, что сами в значительной степени культуру, в том числе и гуманитарную, продуцируют). Подобным филологам образом действует и целый ряд известных мне людей «творческих профессий», с предельно кислыми, а то и брезгливыми выражениями лица реагируя, например, на слово «экономика». «Ой, это про экономику», - крайне разочарованно говорит мне писатель и музыкант Марина Тен, причем таким тоном, словно экономические категории - это неприятные пауки или мерзкие мыши, и слегка передергивается от настоящего отвращения, - «я все это не переношу». И я сразу же понимаю, что ни при каких обстоятельствах Марина Тен не заглянет в статью «Кризис трансэкономики», хоть в ней и идет речь о трансэкономической миграции богатств, прямо касающейся столь любимой ей музыки и литературы. То или другое чувство способно превращаться в настоящие фобии. Одна из таких фобий – на слово «философия» - охватила США. В ходе маркетинговых исследований было выяснено, что присутствие слова «философия» в названии книги отпугивает от нее потенциальных покупателей и читателей (если они не философы, конечно) и даже в названиях философских сочинений этого слова принято теперь избегать.

Таким образом, чувства инстинктивно, спонтанно, мгновенно (но так на вид продуманно и согласованно) работают на поддержание межвидовых стенок и одновременно на уведение в укромные места процедур их происхождения. Сами укромные места могут располагаться в самых оживленных зонах межвидовых коммуникаций, но быть скрытыми самими особенностями отношения к ним, выражаемого на уровне непосредственных и спонтанных чувств отторжения и отталкивания.

В результате в культуре образуются по сути невидимые ниши, слепые внутренние дворики, окаймляемые лишь кладкой затылков (кроме тех, кто там есть, в них никто не смотрит, а те, кто там пребывают, поставлены не в тот ракурс, который позволяет смотреть на себя со стороны) и даже выпадающие из зоны видимости огромные ареалы, в которых происходят свои эзотерические и невидимые миру биомутации. Так мощнейшая из таких зон – Платон, - оказывается невидимой в силу фасетчатости его восприятия из разных систем профессиональных компетенций. Так математика невидима со стороны в силу сложности, непонятности и отграничивающей самоуглубленности своего формализованного языка. Так слова психических больных не слышны, потому что непосредственное чувство запрещает искать и находить в них смысл – с точки зрения массового, а отчасти и элитарного сознания это просто бессмысленные слова, призванные разве что маркировать сам факт болезни. Система держится именно тем, что не видит своих оснований, своих первичных жестов, не позволяя им до себя «прилюдно» дотягиваться (но ведь дотягиваются же они где-то до того, к чему собственно и обращены). И чем глубже в биологию, тем надежней, отчетливей, тем выпуклей она их не видит (сначала не хочет, а потом уже и не может видеть). Так Петушки совсем не видят Платона (для биологизирующих процессов которого Петушки, однако, чрезвычайно важная блокирующая зона, где система, казалось бы, уже невосполнимо не фиксирует и не регистрирует себя, просто и непосредственно собою бытийствуя). Так многочисленные разноцветные петушинские коты, наверное, не видят самих Петушков, ведь коты обитают в своей системе координат, мало что общего имеющими с небольшим «человеческим» городком, недоуменно-неприязненно (прямо как США) реагирующими на само слово «философия», просто не представляя себя более бесполезного, но чем-то и очень раздражающего занятия (а Петушки вообще-то живут предельно целесообразно).

С философией в массовом сознании вообще оказывается связанным какое-то неприятное чувство, вынуждающее отворачивать от нее голову и выстраивать мощную стену прямо из факта и материала своего неприятия. Возможно потому, что в философии межвидовые стенки по определению плывут, а вместе с ними плывут и системы сознания, безостановочно подстраивающие в целях наилучшего согласования различные элементы единой биосистемы. Кроме того, изначально именно философия занялась настройкой «правильных» (то есть действительно и так, как должно, работающих) чувств, сразу включив и задействовав на этой настройке оценочную систему этики и эстетики.

«Чужеземец. Не замечаем ли мы, что в душе людей негодных мнения находятся в раздоре с желаниями, воля – с удовольствиями, рассудок – со страданиями, и все это – между собой?

Теэтет. Весьма даже.

Чужеземец. Но ведь все это по необходимости родственно друг другу.

Теэтет. Как же нет?

Чужеземец. Стало быть, называя разлад и болезнь души пороком, мы выразимся правильно

Теэтет. Конечно, вполне правильно».

Через эту «родственность» философия и берется очистить и правильно настроить, гармонизировать все компоненты душевной композиции, поставив их, разумеется, в соответствие некой истине миропорядка, подчинив душу уму. Подключенное к этой истине чувство и выполняет некие работы, поддерживающие как основания, так и «симпатичные» факультативные приложения истины. При «правильной» настройке чувство в нужный момент включается и выполняет свою работу фактически инстинктивно. И сила такого чувства держит очень крепко. Позапрошлой весной мне довелось очень отчетливо и, что называется, по полной программе пронаблюдать власть чувств на себе. Интерес, притяжение к творчеству и личности Александра Терца внезапно перекрывались, словно разом опустившимися воротами какого-то неприступного замка, крайне дискомфортным, но не желающим прояснять свои резоны чувством, побуждающими меня срочно прервать контакт. Собственно прервать контакт и означало бы избавиться от душераздирающего и всякий раз столь же причудливо, как раковины морские, скрутившегося во мне дискомфорта (час-другой такого отторжения через дискомфорт приходился примерно на месяц благодатного и благодарного притяжения). Поступая в распоряжение этого оттягивающего, да буквально отдирающего меня от этого человека чувства, я попадала в кружение и водовороты всяких биосоциальных резонов типа невесть откуда налетевших на меня денег, работы, оригинальности, социализации, алиби, целесообразности, защищенности и т.д. и т.п., причем дело шло вовсе не о факте их наличия или отсутствия, а скорее о должной степени, должном градусе их задействованности. Я была глубоко поражена, снова обнаружив все эти элементы биоэкономической регуляции во всей их дееспособности там, где и не ожидала - в самой себе. А главное, я никак не могла понять глобального несоответствия силы чувства вызвавшей их причине. Позже я осознала, что это биология оттаскивает, отворачивает, просто отдирает меня даже не от человека, а от зоны внутренней освобожденности от биологизирующих процессов, которую он своей жизнью создал. Кстати, это именно Александр Терц подсказал мне фразу из письма Ольги Фрейденберг, сразу раскрывающую суть дела: «Я знаю биологию в лицо. Я жила при Сталине». До того же, что чувствам не всегда стоит доверяться, а то недолго оказаться насильственно задействованной на работах, которые не очень-то и хочется, а точнее принципиально не хочется выполнять, я додумалась постепенно сама, хотя бы потому, что имела возможность сопоставить чувства, вызываемые одним и тем «раздражителем», в разные периоды своей внутренней жизни. Направление и степень проявленности тех или других чувств (сюда надо, туда не очень, а вот туда и вообще категорически нельзя) поддерживается силой самосохранения самой интеллектуально-биологической системы, работающей, как ни странно, в нас через инструменты истины. Чувство в свою очередь тонко нюансировано по обстоятельствам его возникновения. Можно ли хоть где-нибудь увидеть, как настраивается этот биомеханизм?

 

 


         < К оглавлению


На главную>