Ирина Ескевич


СЛОВА ПОД БУМАГОЙ
Короткое замыкание


Cтраницы: 1 2 3 4

 

3. Невыбранный факультет

 

Первое в своей жизни очень отчетливое и яркое поэтическое событие я пережила в возрасте 23 лет. Причем как читатель. До этого я, конечно, читала и слушала множество стихов – и Пушкина с Лермонтовым в детстве, и французскую поэзию разных эпох (одно время ей страшно интересовалась) и российский серебряный век. (Я даже и сама «кропала» какие-то стихи, но поскольку и процесс и результат меня не устраивали, в какой-то момент решила с этим «навсегда завязать» - то, чем я тогда занималась, поэзией не было точно и я это понимала). Все это (все эти стихи и поэмы), конечно, мною и как-то воспринималось, и как-то на меня воздействовало, и в плане стихотворных размеров даже поддавалось некоторому внешнему «анализу». Но одновременно у меня было чувство, что собственно в поэзию я не вхожа (что понятия «поэзия» и «стихи» не совпадают, было понятно мне уже очень давно). Что поэзия – она, наверное, вообще не для меня. Что для меня все это закрыто, хотя я и имею некий опыт переживания «вкусных» и даже «очень вкусных», или «пронзительных» и даже очень пронзительных», или «мудрых и даже очень мудрых» (и т.д. и т.п.) строф и целых стихотворений.

Так вот, этого первого и сразу же такого мощного и прекрасного поэтического события в моей жизни как будто ничто не предвещало. – Лично со мной поэзия всегда случается вот именно что – внезапно. (То есть вообще-то я несколько лет старательно и отчасти даже отчаянно к нему готовилась – но совсем не понимала, к чему же именно я так упорно готовлюсь). Я в те годы выписывала журнал «Иностранная литература» и с большим интересом его читала. И вот я получила очередной номер ИЛ, с удобством устроилась на диване, чтобы с удовольствием его для начала пролистнуть. И именно тут, совершенно неожиданно для меня, это и случилось. В номере был представлен роман (а все его романы – это, конечно, именно поэзия) совершенно неизвестного мне на тот момент писателя по имени Жан Жене. Сначала я не обратила внимания даже на само это имя. Я просто прочитала несколько предложений (каких именно, оставлю своим секретом) и эта совершенно уникальная «комбинация слов» внезапно спровоцировала во мне ярчайшее поэтическое событие, которое лично для себя я с тех пор так и называю – просачивание через гранит (а порой еще и так – преодоление Дельфийского куба). (Поскольку я уже давно веду вот именно что отчетливую жизнь в языковых подпространствах, для меня «гранит» - это не метафора; причем это именно гранит, а не скажем, брезент – тоже весьма «интересная» разновидность изоляционного материала). То есть что собственно говоря в тот момент произошло? Если я скажу – те несколько предложений были настолько прекрасны (нереально прекрасны), что я просто не выдержала такой интенсивности внутреннего света, и закрыла глаза и даже захлопнула на время сам номер журнала, - так вот, если я скажу только это, я не скажу ничего. Это было не просто абстрактно прекрасно, это было прекрасно конкретно вот так.

Внутри гранитного куба зажата капля Жизни, совсем-совсем живой. Эта капля жизни изо всех сил пытается во всех направлениях распространять свои уникальные протуберанцы, но ей что-то всегда мешает. Эта капля жизни даже не догадывается, что она вообще кем-то и зачем-то «посажена в тюрьму» этого самого гранитного куба. Она просто, как может, прямо внутри этого гранита живет – с кем-то общается, о чем-то размышляет, где-то работает, что-то почитывает, что-то пописывает (конкретно в то время совсем косноязычно) и т.д. и т.п. И вдруг эта капля сквозь весь этот гранит благодаря той самой уникальной «комбинации слов» видит другую Жизнь, такую же живую и уже нечеловечески прекрасную, которая ее при этом к себе вот именно что зовет. И тут с ней (с каплей жизни, зажатой в гранит) случается что-то невероятное – она в буквальном смысле слова бросается к той зовущей ее к себе Жизни, уже не разбираясь, что именно ей мешает и, совершая какое-то уже нечеловеческое усилие, вот именно что просачивается к ней через этот самый гранит. И далее случается что-то уже неописуемо прекрасное – причем никаких слияний, и тем более с абсолютом! Она просто ныряет в эту преображающую жизнь и какое-то время в ней самозабвенно-преображенно плавает. Совершенно утратив свою индивидуальность, именно в этом «море жизни» она вдруг обретает свою отчетливейшую уникальность – одно море плавает в другом море, в свою очередь плавающем в нем, при этом каждое из них не просто «остается собой», а вот именно что себя обретает (во всяком случае я себя в тот момент именно обрела, в течение примерно шести предшествующих лет по сути занимаясь тем, что себя – себя, не нравящуюся самой себе - изо всех сил утрачивала и весьма в этом важном жизненном деле преуспела – меня на тот момент почти что не было и вдруг я получила себя из слов Жана Жене – преображенную и сразу всю). Я не знаю, сколько времени это «плавание» продолжалось согласно механическим или электронным часам. Но когда я пришла в себя, моим первым вопросом было – «Боже, что это?». – Событие было пережито очень ярко, отчетливо и именно в этих «терминах». - А вот это она и есть - Поэзия, - тут же в ответ на свой вопрос подумала я, а точнее что-то во мне это отчетливейшим образом вдруг подумало.

Слегка очухавшись (мне было так жаль, что это закончилось, но я понимала, каким сокровищем я теперь владею – у меня была целая книжка этого, как его – тогда я и посмотрела на имя – Жана Жене и из справки об авторе следовало, что это далеко не единственная его книга), я налила себе чашку кофе и с сигареткой уселась на балконе, к которому склоняли свои ветви березы и липы, слегка нервируемые довольно непредсказуемым ветром. Но это была уже необратимо другая я – и такой вот «я» я была абсолютно довольна. Первой мыслью было: Почему так прекрасно не может быть всегда? Ответ был очевиден: потому что – гранит. Это слово возникло само собой и показалось в тот момент очень точным, точнее не скажешь. Ведь в буквальном слове просочившись (здесь нет метафор!) сквозь этот особой выделки и прочности ментальный изоляционный материал, я его во всех подробностях «по дороге» вот именно что - проосязала. Я не понимала в тот момент, что именно я проосязала – стенки индивидуального (а не уникального) сознания – да! Но что-то еще, что-то очень конкретное и очень прочное еще (позже я найду ответы – опредмечивающее мышление к примеру, деньги как процедура сравнительной расценки, как экспертиза в самом широком смысле слова и т.д. и т.п., если совсем коротко, то – объект, а главный жест любого объекта – приватизация, отсюда и эти немыслимые провода). В сущности это событие в значительной степени определило мою дальнейшую внутреннюю и внешнюю биографию – я отчетливо поняла, что именно мне нужно делать «в этой жизни» дальше - во всех подробностях разобраться с этим самым гранитом. Кстати, именно поэтому (хотя и не только, Жан Жене – не единственная линия моей жизни), меня потом и занесло на философский факультет МГУ (точнее – на кафедру истории и теории мировой культуры, где в тот момент сложился совершенно удивительный коллектив – той кафедры давно уж нет), а позже и гораздо катастрофичнее того – в саму Колбу.

Когда я успокоилась и смогла читать Жана Жене более или менее спокойно, мне в нем понравилось абсолютно все. Я понимала, почему вот такая поэзия могла возникнуть и писаться именно в тюрьме. Почему он отказался «творить добро» (А ведь все вокруг именно этим и занимаются – творят добро, будь то средневековые инквизиторы, Гитлер, очищающий человеческую реку от «скверны» низших рас (на пуговицах нацистов было написано, как известно, Gott mit uns), современная ювенальная юстиция, Минздрав, развязавший эту безумную антитабачную компанию – причем все уверены, что творят именно «добро»). Почему он решил остаться не с «истинными христианами» и не с «добропорядочными гражданами», а с ворами и убийцами (а, мы собственно, среди кого живем, как в ментальном, так и во всех других смыслах этих слов? об этом много и убедительно, словно бы признаваясь в собственных литературных и не только литературных "делишках", писала Ингебор Бахман, крайне "добропорядочная гражданка".) Почему Жан Жене вводил в свои книги элементы фактически уже «порнухи». Даже почему он выбрал быть гомосексуалистом (а это, по-моему, именно выбирают, хотя как правило и неосознанно). Когда мне порой говорят что-то типа: «Как ты (или Вы) – такой «светлый и гармоничный человек», можете любить такого отвратительного (мерзкого, грязного и т.д.) писателя как Жан Жене?», я буквально давлю в себе мгновенный приступ какого-то даже «бешенства» и никогда не отвечаю на этот вопрос. Что меня так «бесит»? Во-первых, я, к моему счастью, вовсе не светлый и гармоничный человек (светлым и гармоничным, живя вот в таком мире, может оставаться только пуленепробиваемый жилет), а во-вторых – если вы не видите то главное занятие, которым занимается на самом что ни на есть социальном и моральном дне Жан Жене, то что я могу поделать? А он ведь в самом буквальном смысле этого слова – преображает. Он умеет видеть поистине царственно роскошные церемонии обитателей «социального дна» и превращать в драгоценность даже «грязь». Если я кому-то и когда-то в этой жизни и завидовала, то исключительно ему – причем даже не его литературному таланту, а его дару (точнее выбору) преображающего и жизнетворящего восприятия.

Так вот, если с вами случилось такое ярчайшее поэтическое событие как просачивание через гранит (а оно именно поэтическое, так как случается благодаря особой поэтической «комбинации слов», то есть «этому стихотворению», как сам Жене нередко называет тот или иной абзац своих романов), у вас просто не может остаться ни малейших сомнений в том, случилось это или не случилось. И то ли случилось или не то. Вы – просочились и это неоспоримый конъективный факт, который никогда не зафиксирует никакая внешняя экспертиза. (Хотя и тут, конечно, следует различать - к кому и в результате какого именно внутреннего действия).

Растворить гранит (хотя бы в себе самой) в какой-то момент мне казалось самым важным и мощным из возможных интеллектуально-поэтических действий. Впрочем, чуть позже обнаружилось, что гранит – далеко не единственный изоляционный материал этого мира, что есть и другие – например, брезент и даже более того - мускулатура. Мне давно уже кажется, что то место, где все мы живем – это не один мир, а целое множество сложно переплетенных различных миров, подсаженных на один и тот же Источник жизни и в чем-то сотрудничающих, а за что-то (за «ресурсы», конечно), и сражающихся друг с другом.

Но, возвращаясь к «апологии» Жана Жене, просто нельзя не сказать и о том, что он плюс ко всему прочему – мощнейший интеллектуал (и это, конечно, прекрасно видят современные французские философы), хотя и не получил даже «среднего образования». Ведь интеллектуал – это тот, кто вхож в особые, собственно интеллектуальные подпространства «объективного» мира. И чтобы в какой-то момент своей жизни суметь таки ж вот именно что туда войти, лично мне потребовалось приложить очень много сознательных, а нередко и просто интуитивных усилий. И началось это довольно давно – лет, думается, в восемнадцать, когда я вдруг четко и безапелляционно разонравилась самой себе. Когда я отчетливо поняла, что быть вот такой я категорически не хочу, категорически отказываюсь. Но что же сделало меня такой? И почему же я это ему позволила? В тот момент я не имела ответа на этот вопрос – просто не находила для этого нужных слов. Сейчас бы я рассказала ту историю так. И судя по тому, как сильно эта в общем-то незатейливая студенческая история желает рассказаться, я понимаю только одно – кто-то где-то очень этого рассказа от меня ждет.

 

 

Можно, а порой и прекрасно отбывать заключение в местах свободы. Гораздо печальней чувствовать себя зэком не собственной головы. То есть (в частности) ощущать несобственной вроде бы вполне себе свою собственную голову. В какой-то момент моей внутренней биографии (конкретно в восемнадцать лет) мне казалось невероятно важным освободиться от чьей-то чужой головы, решившей надолго и всерьез поселиться во мне. На практике это означало - освободиться от настроек мышления, привитых ныне действующим общеобразовательным процессом – особенно школой, где я – в довершение ко всему – была еще и отличницей (не от усердия, просто давалось легко). Школа учит объектам (в том числе и литература). И преподает объекты (предметы), четко отделенные друг от друга прочными междисциплинарными стенками. Чтобы хоть немножко расшатать в себе объект (одна из форм существования гранита и, кстати, объект и пресловутое логическое мышление в сущности одно и то же), лично мне понадобился МГУ. Попади мне в руки книга Жана Жене лет на шесть раньше – скажем, сразу после школы, никакого просачивания, никакого обретения своей уникальности – а, значит, и никакой поэзии, - со мной бы просто не случилось. Просто в силу вопиющей гранитности моей тогдашней головы. Вот это в глубине души, почти бессознательно, мне в те годы радикально в самой себе и не нравилось; и мне очень хотелось этот изоляционный материал в себе как-то - истончить. За пять лет учебы на экономическом факультете МГУ со мной случилось ровно девять значимых в этом смысле событий. И все они, разумеется, не способствовали, а очень мешали моему «профессиональному становлению», а с точки зрения последующей «нормальной» социальной жизни крайне ухудшали, а вовсе не улучшали мои позиции. Но я все же предпочла пойти по этому пути, в какой-то момент – и не только мне - очень напоминающему путь саморазрушения. На самом деле все было не так, я занималась кое-чем совсем другим – я изо всех сил руинировала в себе гранит, хоть само это слово – гранит – я ярко пережила только в момент того ярчайшего поэтического события своей жизни, о котором только что рассказала.

 

 

Осознанный невыбор отличается от неосозанного выбора тем, что вы зависите от него в меньшей степени, чем он от вас. На экономический факультет меня занесло только потому, что к концу 10-го класса я вдруг не смогла справиться с первичной социальной задачей – специализироваться. Я точно знала, что хочу поступать в МГУ, но в буквальном смысле слова разрывалась между четырьмя факультетами – психологическим, филологическим, механико-математическим и историческим (история искусств). Причем разрывалась до такой степени, что в какой-то момент решила было вообще никуда пока что не поступать. Но тут вмешалась судьба в лице моей мамы. Ее рассуждения были весьма логичны: экономический факультет – гуманитарный, но там есть математика. Кроме того, математику, по ее мнению, я сдам на вступительных экзаменах лучше, чем английский. Были и другие факторы в пользу данного факультета – там готовили преподавателей вузов (а с точки зрения мамы преподаватель вуза – это очень завидная профессиональная участь) и кроме того, куда бы не занесла меня судьба (мой папа – военнослужащий и для мамы это были не просто слова, мое детство и отрочество прошли в перелетной атмосфере военных городков, которые, правда, не отделялись заборами от реальных географических мест), экономисты нужны везде и без работы я уж точно нигде не останусь. Кстати, в действительно трудный период жизни меня кормил именно диплом всюду нужного экономиста. Но в тот момент все эти резоны лично меня интересовали мало. Точнее говоря не интересовали вообще. Я просто решила на данном этапе свой жизни сделать такой осознанный шаг – не выбрать. Я не выбрала экономический факультет и, особо не перетруждаясь во время вступительных экзаменов, довольно легко туда с первого же раза поступила. Все эти пять лет я так и проучилась на невыбранном факультете. Его в те времена несколько презирали студенты других факультетов за то, что он считался идеологическим. Но его парадоксальность заключалась в том, что навряд ли был тогда в МГУ более подрыво-идеологический факультет. Ведь на нем училось, во-первых, очень много т.н. нацкадров, причем очень активно была представлена Прибалтика с ее почти нескрываемой антисоветчиной и, во-вторых, иностранцев. Наиболее высока была почему-то доля греков и кубинцев (процентов по 10, думается, от общего состава студентов), чуть ниже - доля поляков, чехов, славаков, болгар и вьентамцев. (А вот китайцев не было вообще). Кроме того, шли вкрапления каких-то португальцев, канадцев, немцев, африканцев, индусов и т.д. В этом смысле экономфак тех времен был как бы открытой системой в смысле госграниц и нац.идеологий. На факультете была также очень продвинутая кафедра иностранных языков, т.к. для ряда специализаций требовался второй язык - преподавались, к примеру, китайский, японский, итальянский, причем с расчетом на активное знание. Нравы в общежитиях были самые что ни на есть раскрепощенные. Манера одеваться (все иностранцы и прибалты, разумеется, "фарцевали", а то и просто привозили что-то в подарок), манера общаться, даже манера сидеть, жестикулировать - совсем не советские и т.д. и т.п. Студенты были почему-то в курсе всех модных ресторанов и баров Москвы тех времен. Разгуливали по Большим и прочим театрам. Ряд студентов неплохо зарабатывали в каких-то подпольных клубах преферансистов. Мне вообще кажется, что советская жизнь тех времен глубоко неадекватно отражена в т.н. общественном сознании. Но мне хотелось бы сейчас рассказать о другом. Собственно об учебе. В смысле которой этот невыбранный факультет, что удивительно, тоже довольно много мне дал. А именно, он «научил» меня:

1. увидеть, что математика на самом деле не такая уж объективная наука, каковой обычно представляется (а если необъективна математика, то что же говорить о во многом базирующейся на ней физике и т.д. и т.п. и т.д. и т.п.)

2. активно не понять, что такое а) деньги, б) прибыль, в) искусство

3. пересечь в своей голове несколько дотоле представляющихся принципиально непересекаемыми, совсем уж параллельными «мировых сущностей» и тем самым сделать первый шаг к тому, чтобы покинуть евклидовы пространства объективного мышления, чтоб затем суметь войти в бескрайние и потрясающе интересные конъективные миры (и не только языка).

 

Статус и уровень – не одно и то же. Сначала я была поражена тому совершенно неожиданному для себя обстоятельству, что в МГУ оказалось поразительно легко учиться. Предполагалось, конечно, что студенты на лекциях и семинарах должны были что-то понимать (совершенно конъективный при внимательном рассмотрении акт), но в принципе этого не требовалось. Требовалось одно – запоминать. Даже на таком сложном предмете как спецкурс по «Капиталу» Маркса, можно было не утруждать себя никаким пониманием. Имелись разработанные специально для студентов экономфака МГУ комментарии к «Капиталу» Розенберга (и вообще все время подчеркивалось, по каким уникальным и прекрасным учебникам, недоступным студентам никакого другого вуза страны, учатся студенты экономического факультета МГУ) и, чтобы обеспечить себе пятерку, было вполне достаточно как можно ближе к тексту их пересказать. В общем, чтобы успешно сдать экзамен, собственно понять нужно было только одно – по какому именно источнику нужно заучивать материал конкретно для данного экзаменатора. В каких-то случаях это был тот или иной факультетский учебник. В каких-то случаях экзаменатор требовал, чтобы материал заучивался строго по его лекциям. В общем, если вы заучили билеты по правильному источнику, об исходе экзамена можно было не беспокоиться.

В те годы с механической памятью у меня все было в порядке. В сессию голова легко запоминала уйму информации, от которой почти что сразу по ее окончании столь же легко и даже отчасти радостно освобождалась. Впрочем, именно на этом я в один прекрасный момент и споткнулась. Кстати расскажу, как я прекратила быть отличницей.

Отличник – это тот, кто привык получать пятерки, кому нравится получать пятерки и который ради пятерки готов на все. Накануне экзамена по философии я вдруг сказала своей подружке «Завтра мне достанется вопрос по искусству и я просто не буду знать, что отвечать». По случайному стечению обстоятельств именно этот вопрос мне и достался. Искусство в тот момент проблематизировалось в моей голове со страшной силой. Я начала активно не понимать, что же это такое. Впрочем, экзаменатора подобная ерунда, разумеется, не заботила, и он был из числа тех экзаменаторов, которые требовали, чтобы материал учили по его «несравненным» лекциям. В моей голове совершенно отчетливо присутствовали те три абзаца, которые я должна была оттараторить для пятерки (про отражение реальности и прочая чушь). То есть я помнила их почти дословно. Но тут со мной что-то случилось – мои губы просто не смогли повторить эти слова. Поскольку своих ответов на вопрос, так что же такое искусство, у меня тогда не было, я вдруг решила отвечать по недавно прочитанной книжке В.Кандинского: «В.Кандинский считает…, В.Кандинский пишет и т.д.». Глаза у экзаменатора сделались совершенно круглыми, он резко прервал меня и попросил перейти к следующему вопросу. Им был, насколько я помню, Кант. Кант у меня в те годы еще не проблематизировался, и я бойко и почти дословно отбарабанила экзаменатору его же собственные слова. Итоговой оценкой в моей зачетке, где до того красовались исключительно одни «отлично», оказалось «удовлетворительно». Тогда же со мной приключилась и первая в моей жизни неадекватная реакция. Я вышла из аудитории буквально сияя. «Пятерка?» - спросил кто-то из однокашников. – «Тройка!» - радостно ответила я. Нужно заметить, что это была первая тройка в моей жизни (в ней и четверки-то по пальцам одной руки можно было пересчитать). И переживалась эта тройка как обретение долгожданной свободы. Я взяла в буфете стакан кофе и уединилась в особенном закуточке, который почему-то образовался в северной части факультета на лестнице между восьмым и девятым этажами, чтобы в одиночестве перекурить случившееся. Ну да, это был момент обретения свободы – свободы от оценок. И хотя еще довольно много «отлично» в моей зачетке случится и дальше, оценки в сущности больше меня не волновали – довольно рискованная установка в мире, которым правит estimate. Но без этой установки просто невозможно хоть слегка расшатать в себе гранит (объект).

Заучивать не понимая представляется на первый взгляд действием, противоположным понимать не заучивая. Последним образом я и действовала на математике (хотя действия эти при внимательном рассмотрении и очень похожи). В общем-то на экономическом факультете тех времен математика была единственным предметом, на котором от студентов все же требовалось понимать – в самом элементарном срезе этого действия, но все же. Именно поэтому из-за математики народ и отчисляли вплоть до середины четвертого курса буквально пачками, чем кафедра матметодов почему-то чрезвычайно гордилась. То есть собственно экзаменационные вопросы (разные теоремы с доказательствами) можно было и просто заучить (или даже пронести с собой в виде «бомб», чем полкурса и занималось буквально на всех предметах). Но на экзамене по математике был такой совершенно непредсказуемый элемент, как задачи. Задачи держались кафедрой матметодов в строжайшем секрете. И вот к ним подготовиться с помощью механической памяти или бомб было принципиально невозможно.

Либо да, либо нет. Чтобы решить задачу, нужно было для начала понять ее условия. И вы их совершенно отчетливо и не нуждаясь на этом этапе во внешней экспертизе либо понимали либо не понимали. И вот тут мы ненадолго отвлечемся на внутреннее содержание самого этого первичного интеллектуального акта – понимать. В той или иной степени, на том или ином уровне понимают, конечно, все люди – во всяком случае все, кто владеет хотя бы родной речью. Когда у человека просят стакан воды и он дает этот стакан воды, он, конечно, понимает – и о чем его попросили и что он в ответ сделал.

 

 

В философии вопрос «понимания» первыми поставили, кажется, неокантианцы, а своим главным вопросом сделали герменевты. С тех пор появилось множество определений того, что же это значит – понимать. Самым очевидным и интуитивно доходчивым остается, однако, все же такое: понять – это значит схватить (уловить, воспринять) смысл. В свою очередь существует невероятное множество определений смысла. Самым очевидным и интуитивно понятным в данном случае является, наверное: смысл – это когда дотоле совершенно разрозненные и никак не связанные между собой слова, вещи, события, формулы вдруг образуют некую значимую комбинацию, в которую они либо сложилась либо не сложилась в вашей голове и вот эта комбинация и есть – смысл. (Отдельно взятое слово не может иметь смысл, оно имеет лишь значение).

Когда Ольга Седакова, свободно читающая по-английски и зареферировшая для ИНИОНа множество англоязычных книг, впервые оказалась в Англии, она с ужасом обнаружила, что не понимает устную английскую речь. Что это значит? Она не схватывает смысл произносимых слов со слуха (комбинации фонем не складываются в понятные слова и предложения). Когда совсем недавно меня попросили вдруг решить задачку, предлагаемую потенциальным сотрудникам фирмы Боинг (про огурцы и воду), первое, что мне стало очевидно, я не поним аю ее условия. То есть не схватываю ее математического смысла. Задачка довольно хитроумная – это видно сразу, но в тот момент моя голова была занята совершенно другим и я просто поленилась в нее вникать, честно сказав: «Я не понимаю условия». И тут же мне стало понятно, что значит не понимать условия – не находить комбинацию матсредств, с помощью которой их можно выразить и тем самым ввести в процесс решения. «Я не понимаю» в данном случае означает, что в «моей голове» условия задачи не складываются в имеющую смысл математическую «фразу». Сложить такую «фразу» (комбинацию формул) и значит в данном случае – схватить смысл. Но тут верно и обратное – дать возможность смыслу в вашей голове схватиться. Понимание вообще – активно-пассивный акт (вы схватываете в языке – в том числе и математическом, а язык одновременно схватывается в вашей голове). Тогда мы получаем уже вовсе не определение (одно из великого множества подобных определений), а интуитивно «точное» метафорическое выражение того действия, которое стоит за словом «понять». Понять – это позволить в себе – словам, формулам, действиям, фразам, (в случае Ольги Седаковой – фонемам), одним словом чему-то «разрозненному», «рассыпанному» – схватиться друг с другом в некое нерасторжимое уже единство под названием «смысл». Что происходит, когда кто-то не понимает иноязычную речь со слуха? Фонемы не схватываются в понятные (известные) слова. Что происходит, когда кто-то не понимает текст (например, непонятных французских философов) – слова не схватываются в предложения, а продолжают вести некое совершенно разрозненное существование. То есть слова есть, а предложений – нет. Что происходит, когда кто-то не понимает условия математической задачи? Несколько формул не схватываются в ее возможное решение, а продолжают вести в голове «не понявшего» человека никак не связанное друг с другом существование.

Быть может, более точное слово для выражения данного процесса как-то предложил мой знакомый Олег Степанов. Он сделал несколько безуспешных попыток понять одну не самую понятную на свете книгу – хотя есть люди, которые судя по откликам ее отлично и очень верно понимают (конкретно, мою «Метафизику денег»). А потом вдруг – понял. Он объяснил это так, сделав очень характерное движение руками: «Что-то вдруг сцепилось и процесс сцепления пошел». В данном случае речь уже не шла о простом сцеплении слов в предложения. В данном случае сцеплялись (схватывались) более сложные образования – своего рода смысловые, а точнее говоря дискурсивные конгломераты. Хотя если вести речь конкретно об этой книге, то пласт, требующий собственно понимания (интеллектуального действия под названием «понимание») там безусловно есть, но есть в этой книге и множество иных пластов, как уже реализовавшихся, так и потенциальных, предлагающих читателю заняться множеством других дел, действий и даже организацией событий, как собственно интеллектуальных, так и поэтических (не зря многие читатели называют эту книгу поэмой), музыкальных (вообще-то «правильное название этой книги «Принцип фуги. Деньги как транскультурный феномен») и даже прямо жизненных. Но пока что мы говорим о таком «простом» и общедоступном интеллектуальном действии, как «понять».

Понять – это значит позволить сцепиться в смысл тем или иным интеллектуально-языковым единицам (а, значит, определенным образом сконфигурировать интеллектуально-языковое пространство, то есть в сущности мир – конечно, любая правящая конфигурация – плод коллективных усилий). Интересно, что в самом начале своей книги «Логика смысла», в которой он стремится дать «парадоксальную конституцию теории смысла», Жиль Делёз сравнивает ее с «некой историей с узелками». То есть понять – это позволить неким разрозненным «нитям» связаться теми или иными «узелками» смысла, которые способны формировать и целые смысловые узоры. (Хотя «узелок» - далеко не единственная фигура «смысла», а сплестить – лишь один из возможных способов сцепиться). Такие сцепления могут быть типовыми (нас всех обучают им с раннего детства), а могут быть уникальными, они могут быть упрощенно-бытовыми, а могут быть отвлеченно-изысканными, они могут быть поверхностными, а могут быть глубинными и т.д. и т.п. Но у этих сцеплений имеется неоспоримый (абсолютный) внутренний критерий – эти единицы у вас в голове либо сцепились, либо не сцепились. (В самом элементарном случае – сцепилась ли в смысл та или иная комбинация слов). И в результате вы либо поняли, либо не поняли то или иное предложение и абзац. И обмануть самого себя вам навряд ли удастся.

Смысл ведет глубоко конъективное существование. В качестве объекта его просто нет. Никакая объективная экспертиза смысла невозможна. Смыслы, в которые сцепились в вашей голове те или иные «наборы» интеллектуально-языковых единиц (в самом простом случае – отдельно взятых слов, в случае математики – отдельно взятых формул) будут – конъективно же - понятны другому человеку только в том случае, если им удалось аналогичным образом сцепиться и в его голове. В случае «литоральной пены» (в зонах массового взаимопонимания) такие ответные сцепления могут происходить мгновенно. В случае погружений и тем более « заныров» могут потребовать поддерживающего контекста (и подтекста, разумеется, тоже).

Сразу же приведу для примера два словосочетания – две комбинации из минимального набора слов, конкретно двух. Одно из них имеет «в моей голове» глубочайший смысл. Другое – никакого. Одно из них – заголовок из третьей части моей книги «Где и как добывается тело», который появился только в результате интересного и сложного смыслового развития темы и в свою очередь спровоцировал открываемую им главу, где он в значительной степени и раскрывается (в том числе и для читателя, готового ввязаться в предлагаемое книгой интеллектуально-языковое приключение). Другое – просто имитация, «объективно» аналогичное сцепление слов. Вот они:

1. Супрематизм медузы.

2. Сюрреализм помидора.

Может ли внешняя «объективная» экспертиза определить, какая из этих комбинаций слов имеет смысл, а какая нет? Что здесь прямо-таки «преисполнено смысла», буквально пульсирует им, а что - «просто ничего не значащие слова на бумаге»? Конечно, здесь может оказаться велико искушение подселить смысл. Хотя собственно подселить смысл довольно затруднительно – можно лишь слегка пофантазировать на тему «сцепляется» или «не сцепляется». (В зоне литоральной пены не сцепляется, разумеется, ни то, ни другое словосочетание). И от того, что я сейчас заявлю, «что есть что», ситуация не изменится. Пока смысл не образуется в вашей собственной голове (непосредственно это в данном случае невозможно, потому что все сцепления происходят в жизненном опыте – в самом широком смысле слова, включая и поэтический и интеллектуальный – того, кто читает; а у меня есть все основания полагать, что в данном случае мой опыт, и породивший одно из этих словосочетаний скорее уникальный, и в книге я им делюсь, благодаря чему только и возможно прояснение для читателя смысла заголовка «Супрематизм медузы»).

По типу отношения к смыслу в первую очередь и различаются два «базовых» интеллектуальных действия - запоминание (« вызубривание») и понимание (сопутствующее запоминанию сцепление в смысл). В первом случае вы просто «слепо» верите некоему авторитету (автору учебника или лектору – мы возвращаемся на экономический факультет второй половины восьмидесятых годов прошлого века) и просто заучиваете организованное лично им сцепление интеллектуально-языковых единиц. В случае понимания вы позволяете этим единицам сцепиться и в вашей собственной голове.

Не скажу, чтобы я в те годы особенно стремилась понимать лекции и семинары (я училась на невыбранном факультете и основные интересы моей жизни – как мне тогда почему-то казалось - сфокусировались тогда в иных областях – в частности, в очень активном общении, а также в бегании на некоторые лекции в первый гуманитарный корпус; одним словом, училась я неусердно и довольно много занятий попросту прогуливала). Однако , на занятиях конкретно по политической экономии случилось два таких «сцепления слов», которые радикально повлияли на мое мировоззрение и даже мощно переконфигурировали мир, в котором я живу. Я их поняла, то есть смогла позволить им во мне сцепиться. Самое интересное – а я у многих спрашивала – что большинство моих однокашников эти сцепления как-то очень легко «проехали».

Первое сцепление звучало так: «Капитал – это производственные отношения». Второе, потрясшее меня еще глубже: «Человек – это производственные отношения». Благодаря тому, что я вот именно что поняла эти фразы, я смогла отчасти распрощаться с классификационным «гранитом», привитым мне школой. Что, собственно, потрясло меня в этих фразах? До этого я наивно полагала, что капитал – это некая «вещь», очень крупная сумма денег, которая определенным образом «вертится», превращаясь в другие вещи – в основные средства, в оборотные активы, не утрачивая ни своей ценности, ни своей вещной формы. И вдруг оказалось, что вещь (вещь!) может быть отношением. Нечто подобное потрясло меня и относительно человека, которого я до этого момента считала особым прямоходящим живым существом, наделенным разумом (так сказать одушевленной вещью). И вдруг оказалось, что и это живое существо тоже может быть ни мало ни много, а - отношением. И это не вызывает ни малейших сомнений у кандидатов и докторов экономических наук. Отношения же (по моим школьным представлениям) не могли быть ни вещами, ни существами, они могли лишь устанавливаться между вещами и существами. ( Ну это как в пятой книге «Начал» Евклида – т.н. теория отношений – есть величины, а есть отношения по поводу их соизмеримости, в которые они вступают). Тождество вещи (существа, математической величины и т.д.) и отношения (неважно даже, что в данном случае именно производственного) пересекло до этого момента совершенно параллельные в моей голове линии различных «мировых сущностей». Внутренне это переживалось как настоящий переворот. Я вдруг поняла, что да, на каком-то важном срезе своего существования - «Человек – это производственные отношения» (и быть именно таким человеком мне не захотелось) и лично для меня это стало персональной интеллектуальной революцией, за что я и благодарна экономическому факультету.

На экономическом же факультете я установила, что понимать - это далеко не единственное из возможных интеллектуальных действий («осознавать», «думать» и прочие виды «широко известных» интеллектуальных действий я в данном случае не имею в виду). В частности я освоила такое (по сути своей простенькое) интеллектуальное действие как активно не понять. А именно я активно не поняла, что такое деньги и что такое прибыль («разобраться» с этим мне удастся лишь много лет спустя – соответственно в книге «Метафизика денег» и статье «Кризис трансэкономики»). И в учебниках и на лекциях с семинарами все это разъяснялось очень доходчиво. Но что-то, на мой взгляд, здесь было не так. Активно не понять - это значит отказаться сцеплять общепринятым способом (отказаться конфигурировать вот так), это значит совершить обратное действие - нечто очень прочно и долговечно сцепившееся расцепить таки ж в своей голове, распутать и развязать не нравящийся тебе «узелок» смысла и сколько таких узелков я позже распущу в своей голове (и в своей жизни).

Что же касается четырех других (кроме активного непонимания) интересных интеллектуальных действий, то знакомством с ними я обязана именно факультетской математике. Но сначала мне хотелось бы вернуться ненадолго к теме «понимания», но в ее «математическом аспекте», конкретно в связи с математическими задачами.

(А я ни на секунду не отвлекаюсь от темы « поэзия-не поэзия», все о чем я сейчас рассказываю и было моей внутренней подготовкой к ней).

 

 

С математиками мне, как я полагаю, на экономическом факультете очень повезло. Скажем, лекции по матанализу нам читал г-н Белоусов (к сожалению, память не удержала его имени-отчества). Он был «настоящим математиком» во всех смыслах слова, в том числе и человеком совершенно не от мира сего. В поточн ую аудиторию амфитеатром он входил совершенно с пустыми руками. С ним не было никаких записей и прочих бумаг. Он просто подходил к доске, брал в руки мел и начинал говорить и писать прямо с того места, где мы прервались на прошлой лекции. А прерывались мы, как правило, вовсе не там, где заканчивалась та или иная тема, а там, где вдруг – всякий раз неожиданно для г-на Белоусова – прозвенел звонок. Так что каждую следующую лекцию он по сути всегда начинал откуда-то с середины той или иной формулы, которую великолепно помнил. Однако то, что он делал дальше, собственно к памяти имело весьма отдаленное отношение. Он думал, он определял, он доказывал, он формулировал, он размышлял, он выводил, то есть прямо у нас на глазах самостоятельно рождал само тело преподаваемой им дисциплины. Что же касается дисциплины в аудитории, то в ней творилось нечто вообще невообразимое. Те студенты, которые «дежурили», честно писали лекцию под две-три копирки, все же прочие студенты теми или иными группками ходили в буфет, отправлялись перекурить, да и просто свободно перемещались по всей аудитории, хотя и по возможности тихо, но все-таки активно и весело общаясь на всякие разные совершенно посторонние математике темы. Но г-н Белоусов был до такой степени погружен в математический процесс, что всего этого явно просто не замечал. Однако , при этом было известно, что экзаменатор он – очень суровый, можно даже сказать безжалостный – у него был очень высокий процент двоек. И поэтому все со страшной силой боялись «попасть» на экзамене именно к нему. В общем, в один прекрасный день, как я ни пыталась уклониться и попасть к своему «семинаристу», я угодила таки ж прямо за стол к г-ну Белоусову. И тут случилось одно из ярчайших событий моей студенческой жизни. Именно о нем мне и хочется сейчас рассказать.

С экзаменационными вопросами я справилась довольно легко и бойко и тут мы перешли к задаче (к тому элементу, где требовалось понимать, почему все преподаватели кафедры матметодов относились к задачам чрезвычайно серьезно). Г-н Белоусов отказался слушать мое решение задачи, он захотел просто на него взглянуть. Он взял протянутый мной лист формата А 4, бегло пробежался по нему глазами и сказал, почти что устало, даже не раздраженно: «Неправильно». Но тут на меня что-то нашло, я посмотрела прямо ему в глаза и отчетливо произнесла, чувствуя за собой какое-то несомненное право на это: «Правильно!». Просто у меня в момент решения задачи все так хорошо и точненькосцепилось в решение, что я не могла поверить в тот факт, что такое вот сцепление может в принципе оказаться «неправильным». Мои слова побудили г-на Белоусова еще раз устало-обреченно (мне кажется, он вообще искренне страдал от «тупоумия» студентов) взглянуть на листок, от которого он уже почти что вновь отвел глаза, но в последний момент его что-то там вдруг зацепило, и он стал смотреть на лист бумаги с формулами пристально, настолько пристально, что в какой-то момент по своему обыкновению просто отключился от внешней реальности, полностью погрузившись в математический процесс. На его лице появилось крайне сосредоточенное выражение, даже вены на его висках вздулись от внутреннего усилия. Было очевидно, что человек в данный момент вот именно что напряженно мыслит (в каком направлении и через какой инструментарий, для меня было, к моему огорчению, в тот момент – да и сейчас - закрыто). И пока он мыслил, я либо рисовала цветочки на лишних, не понадобившихся мне листах А 4, либо просто разглядывала самого г-на Белоусова – ну как, допустим, памятник, которому до меня в данный момент нет и по определению не может быть никакого дела. Мне почему-то очень ярко запомнилось, что он был одет в довольно поношенный серый костюм и условно-белую рубашку без галстука. Причем воротничок этой рубашки слева был выпущен поверх лацкана пиджака, а справа заправлен под него. А на одной из его довольно густых бровей почему-то болталась сложно перевитая небольшая хлопчатобумажная ниточка светло-зеленого цвета.

Для «настоящего математика» математика не прекращается никогда. Все это (он – мыслит, я – жду) продолжалось долго, очень долго, долго уже до неприличия. И вдруг на его лице появилось такое выражение, как будто бы он что-то мысленно сглотнул, после чего он встал и, даже не посмотрев на меня, пошел к столу, на котором лежали зачетки (экзамен проходил в малой поточной аудитории, то есть поточной, но при этом не амфитеатром, а одноэтажной). Что именно я увижу в своей зачетке, для меня оставалось полной загадкой. Помню лишь, что очень уж не хотелось двойку, то есть еще раз все это запихивать в свою память и пересдавать. Г-н Белоусов, однако, тем временем погрузился в какую-то длительную дискуссию с моим «семинаристом» г-ном Кострикиным. Обсуждали они явно мою задачу, причем тоже долго, очень долго, до неприличия долго – в экзаменационном процессе образовалась настоящая и довольно продолжительная уже пробка и прочие студенты даже начали уже слегка по этой причине «роптать». Наконец, они до чего-то там договорились (причем вид имели очень довольный), г-н Белоусов что-то написал в моей зачетке, зачетку взял в руки г-н Кострикин и с каким-то победоносным видом (и даже видом заговорщика, видом мистагога «недоступных простым смертным» математических таинств) направился прямо ко мне. Широко улыбаясь, он пожал мне руку и сказал: «Поздравляю! Это очень оригинально. Я Вам уже неоднократно говорил, что Вы совсем не на то напрасно тратите свое время и усилия» и протянул мне зачетку, в которой красовалось «отлично». При этом я сама себя никаким мистагогом не чувствовала (скорее «дурой») – я понимала, что г-н Кострикин с г-ном Белоусовым увидели в моем решении что-то мне самой абсолютно недоступное, в то время как я-то сделала нечто совсем простенькое – «просто решила задачу, как уж смогла», и что в этом решении такого уж оригинального, просто не понимаю. Я таки ж решилась спросить у г-на Кострикина: «А можно мне взглянуть на э-э-э, э-э-э…» – я никак не могла сформулировать, на что именно. «Стандартное решение?» - подсказал мне г-н Кострикин. «Ну да», - ответила я. Он удивился и даже явно слегка разочаровался во мне (вероятно, он думал, что я его прекрасно знаю, но это было не так). И так как тоже был «настоящим математиком», т.е. в частности никакими печатными и рукописными «шпаргалками» не пользовался, он взял в руки чистый лист А 4 и быстро набросал «стандартное решение», добавив: «остальное Вы поймете сами». Тут же в аудитории, примостившись за какой-то свободный стол, я написала, пока все это помнила, условия задачи и свой вариант решения, положила это в свою сумку и вышла из аудитории в холл, где никакой математики уже не было, а было сплошное «веселится и ликует весь народ» (правда, был и народ, который «горько плакал», но этот народ не задерживался в «веселом» холле).

Я провела тот день, как и любой постэкзаменационный день – с радостным чувством, что « отсрелялась», что сегодня можно отдохнуть и ни к чему не готовиться, я с кем-то радостно общалась, мы даже, кажется, сходили на какой-то фильм в киноклуб «Кадр». Однако, ночью, когда все улеглись спать, я достала из сумки свой заветный и таинственный лист А 4 и погрузилась в размышления.

Сравнивая стандартное решение со своим «оригинальным», первое, что я увидела – другой ответ. (Мне кажется, г-да Белоусов и Кострикин как-то в экзаменационной спешке этого не успели заметить). То есть я получила совсем другой ответ по сравнению с традиционным решением задачи. Я и впрямь решила задачу «неправильно». И, окажись на месте г-на Белоусова не «настоящий математик», любовалась бы сейчас в своей зачетке удом или даже неудом (не знаю, какие у них критерии выставления оценок). При этом внимательно изучив как первое, так и второе решение, я отчетливо понимала, что и в первом и во втором случае все сцепилось хоть и по-разному, но абсолютно «правильно», то есть вот именно что безусловно и беспрекословно – сцепилось в математический смысл. То есть я вот именно что понимала оба решения, я была согласна с обоими решениями, но никак не могла взять в толк, как такое вообще возможно? Одна задача – и два совершенно разных «правильных» ответа. Причем – в математике, самой точной из наук. Более того, сразу два «настоящих математика» признали и мое решение абсолютно правильным и более того – интересным и оригинальным. Как такое могло случиться?

Любой архив стремится подменить и заслонить собой жизнь. Поэтому я и не формирую и не храню архивы. Тот листок А 4 давно и безвозвратно утерян. В том числе и из моей памяти. А г-н Белоусов и г-н Кострикин, судя по сотням тысяч студентов, прошедших за все эти годы и через их аудитории и через их экзаменационные столы, и решивших или не решивших миллионы задач, конечно, не помнят ни тот случай, ни саму меня. То есть восстановить ту историю в собственно математических свидетельствах у меня сейчас нет никакой возможности. Если честно, за давностью лет и за ненадобностью в моей текущей жизни, я практически забыла и математический анализ и линейную алгебру и прочие преподаваемые студентам экономического факультета математические дисциплины. (Все это, конечно, можно при желании восстановить по учебникам, но я – во всяком случае в данный момент – не имею для этого внутренней потребности, скорее наоборот – я избавилась от чего-то мне мешающего и ненужного). В противном случае тот листок А 4 стал бы прекрасным поводом на конкретном примере задаться вопросом: а как обстоят дела с объективностью вообще и с объективной экспертизой в частности в самой точной из точных наук? Впрочем, это было бы, конечно, довольно бесперспективным и даже бессмысленным занятием. Математики просто не читают подобных эссе. А гуманитарии, вошедшие в этот текст через дилемму «поэзия – непоэзия», явно не разберутся во всех этих формулах, совсем «заскучают» и, быть может, вообще не поймут, для чего в разговоре о поэзии появилась вдруг математика. Просто мы сейчас вообще-то говорим не только о поэзии (мы к ней потом обязательно вернемся), а о конъективных мирах. И этот пример наглядно свидетельствует в пользу того, что математические смыслы вообще-то не менее конъективны, чем поэтические.

Что с моей теперешней точки зрения тогда произошло? Я смогла схватить в условиях задачи некий «нестандартный» смысл и поэтому решила не совсем ту задачу, которую решало «стандартное» решение. «Нестандартный» значит здесь просто – не проторенный. И в сущности перед нами решения двух несколько разных задач, хотя условия сформулированы объективно совершенно однозначно. Одновременно мне стали очевидны два разных способа понимать. Понимать традиционно – значит вновь и вновь проторять некую уже проторенную дорогу. В этом мире вообще невозможно что-то взять и проторить раз и навсегда. Чтобы помнить, нужно время от времени вспоминать. Чтобы знать, нужно раз за разом узнавать. Чтобы удивиться, нужно не уставать удивляться. Ведь если вы скосили траву на своем дачном участке, это не означает, что она не вырастет вновь – идеальный газон нуждается в том, чтобы его все время поддерживали. Так и вся культура. И в этом смысле те же поэты, вновь и вновь идущие «банальными» путями, выполняют какую-то очень важную поэтическую работу – в частности, поддерживая сам фон банальности, только на котором и способны выявляться «оригинальные» поэтические решения. Но не только. Какую роль в математике выполняют все эти правильно (то есть уже проторенно) решенные задачки? Математика порой представляется мне в качестве сложно организованного тела со своей нервной, кровеносной и даже пищеварительной и т.д. системами. Так вот все эти задачки – все эти «понял», «понял», «поняла» - очень напоминают работу неких сердечных клапанов, необходимых, чтобы «кровь» математических смыслов по каким-то особым математическим «кровеносным кругам» все время циркулировала. В то время как нестандартное решение (непроторенное «понял») изменяет само русло этих кругов, что-то в них слегка или радикально в зависимости от конкретной ситуации переконфигурирует. То есть сосуществуют: 1) понимание, поддерживающее систему и 2) понимание, переконфигурирующее систему. А вот переконфигурирует или не переконфигурирует ли оно «текущее» тело математики (невероятно сложно устроенное) зависит в сущности вовсе не от доказательности, не от объективных параметров, а от все того же по сути своей гуманитарного критерия – признания, то есть от того же института авторитета, что и в той же поэзии.

Та задачка (одна формулировка, два разных смысла и соответственно два разных ответа) вовсе не представляется мне сейчас «уникальной» и «необычной». В сущности такова любая математическая задачка. Ну, быть может и далеко не любая, но во всяком случае какая-то их часть. Поэтому и находится множество «сумасшедших математиков», уверенных, что они сделали то или иное гениальное открытие, которое, однако, действующая математическая элита не признает и попросту отвергает, то есть запрещает «математической крови» официально курсировать и по такому вот руслу. В сущности, сложись математические элиты в какой-то момент иначе и текущее тело математики могло бы радикально отличаться от имеющегося сейчас. Математика многовариантна. И такова она по очень простой причине – математический смысл конъективен, как и любой другой смысл на свете. Почему элита отвергает те или иные математические решения? Потому что в ее голове (головах ее представителей) формулы не сцепляются в тот смысл, в который сцепились в голове «первооткрывателя». Более того, представители элиты смотрят на все это свысока, потому что в науке невероятно высоко значение авторитета: что, мол, интересного нам может сообщить какой-то там N из маленького городка в Пенсильвании? Кто он вообще такой, чтобы мы утруждали себя чтением его «бреда»? Против ныне действующих критериев научного признания очень ярко выступал, как известно, Пол Фейерабенд, сторонник эпистемологического анархизма.

В целом создается впечатление, что, быть может, ярчайшие научные открытия случаются вообще в стороне от магистралей научного признания, научного мейнстрима. И никаких абсолютных объективных критериев правоты нет даже у математики. Потому что математика невозможна без акта понимания, а понимание – не объективное действие. А без этого совершенно необъективного действия невозможны и никакие доказательства, абсолютными критериями которых так гордится та горстка математиков, которая как-то еще в состоянии ориентироваться сразу во всем сложнейшем теле современной математики (то есть формула, быть может, и объект, а вот ее понимание, ее смысл – нет). Его цель – сцепление в смысл, а смы сл в свою очередь не бывает правильным или неправильным. Он просто – либо есть, либо нет. Почему я тогда на экзамене вдруг «посмела» сказать «настоящему математику» (которым сама, разумеется, и близко не являлась) это слово - «Правильно!». В сущности я сказала, конечно, не то слово. Просто смысл, в том, что я сделала – безусловно был. И был таким же отчетливым и несомненным, как вот эта настольная лампа или вот этот портсигар с питерским сфинксом на крышке. Я считаю своей невероятной удачей ту маленькую экзаменационную историю. Не знаю, узнала ли бы я больше о математике на том же мехмате. Я увидела, что в сущности нет никаких правильно и неправильно. Просто есть два, а в том случае даже три человека, в головах которых формулы сцепились в один и тот же еще не проторенный математический смысл и проторился этот смысл уж совсем не объективно. Просто три головы сделали примерно одно и то же и пришли по данному вопросу к некоему «внешнему» соглашению. Но это не все, что я узнала о математике в те годы учебы на невыбранном мной экономическом факультете. Оказалось, что кроме «понимать», в математике есть и другие конъективные интеллектуальные действия. Я узнала таких ровно четыре, по два от каждого из названных выше «настоящих математиков».

 

 

Г-н Кострикин, хотя и тоже был «настоящим математиком», при этом оставался еще и блестящим молодым человеком. Он был элегантен, хорошо одевался, владел искусством ненавязчивого соблазна, обладал прекрасно-небрежной пластикой движений, нужной дозой снобизма и к тому же был молод – лет двадцати восьми, думается, в те времена. В общем, по нему «сохла» половина девушек нашего курса (я по непонятной мне причине почему-то совсем не «сохла», зато я им – восхищалась, хотя и прогуливала частенько пары – он стоял первой парой в понедельник!). К сожалению, и на этот раз я не смогу привести собственно математические свидетельства случившегося – от тех студенческих тетрадей давно не осталось и следа. Шло обычное занятие. Г-н Кострикин писал себе и писал на доске какие-то формулы. Студенты честно переписывали их с доски к себе в тетради. И вдруг с г-ном Кострикиным что-то случилось. Из препода, утомленного « тупоумием политэков», он вдруг превратился в того самого мистагога математических мистерий и, ни на кого конкретно не глядя и ни к кому конкретно не обращаясь, довольно торжественно и отчасти радостно произнес: «А теперь – внимание. Прямо сейчас, вот в этой точке, - он ткнул рукой с мелом в какую-то формулу, – начинается, - и с особым упором на это слово - шевеление». В этот раз я довольно внимательно следила за всем процессом (в школе я очень любила математику и на экономфаке как-то фрагментарно, но по-своему пылко продолжала ее любить) и вдруг именно это со мной и приключилось – для более внятного разговора катастрофически не хватает нужного залога, способного одновременно отражать два действия: эта «точка» в моей голове со страшной силой вот именно чтозашевелилась и одновременно я сама активно пошевелила ее. Пошевелить (позволить пошевелиться) – это принципиально иное интеллектуальное действие, чем понять. В тот момент я его очень ярко пережила (произвела), но вообще не имела слов, чтобы описать. Сейчас бы я описала его так.

Смысл, являющийся сцеплением (переплетением) ряда математических единиц, т.е. результатом собственно акта понимания, вдруг начинает в буквальном смысле слова шевелиться в гнезде (причем это как бы вы сами его там и шевелите) этого сцепления, уже готовясь из него выпрыгнуть. Причем понять это невозможно. Потому что это принципиально иное действие. Сделав эффектную паузу (во время которой это самое шевеление во мне вдруг и приключилось), далее г-н Кострикин произнес следующие слова: «А теперь смотрите, что случится дальше!». И, прямо на глазах прекратив быть «мистагогом» и вновь превратившись в блестящего интеллектуала-красавца, глубоко утомленного «тупоумием политэков», просто и буднично написал следующую формулу и занятие вернулось в обычное русло самого обычного занятия по матанализу. Однако , я вот именно что успела увидеть, что же именно случилось дальше: аккуратненько высвободившись из того сцепления, что его и породило (точнее им являлось), смысл вдруг превратился в вещь – в новую математическую сущность, которую я довольно ярко в тот момент пережила. Честно говоря, я чуть не рухнула со стула – смысл превратился пусть и в математическую, но вещь (причем совершенно одновременно это превращение осуществила я сама – разумеется, под чутким руководством г-на Кострикина), а вся группа как ни в чем ни бывало просто продолжала что-то усердно переписывать с доски к себе в тетради. В тот день я узнала, что в математике есть и такие интеллектуальные акты (события) – шевеление и превращение смысла в вещь. Я тогда не отдавала себе отчет в том, что они по природе своей - конъективные.

Еще о двух интеллектуальных актах, известных «настоящим математикам» (вот только не знаю – осознаваемых ли ими самими), я узнала на одной из лекций г-на Белоусова. Писать под копирку не было в тот раз моей обязанностью, но и бегать в буфет и перекуривать меня тоже почему-то не тянуло. Я сидела во втором ряду и просто внимательно слушала г-на Белоусова и наблюдала за тем, что он пишет на доске, причем в тот момент я все это, что называется, понимала (вообще-то необходимость конспектировать лекцию обычно этому процессу очень мешает). «Настоящий математик» Белоусов исписал формулами буквально всю, довольно-таки широкую доску (лекция проходила в обычной поточной аудитории амфитеатром) и вдруг с ним что-то случилось. Он прекратил писать, некоторое время просто стоял у доски, а затем вдруг уселся прямо на стол спиной к аудитории и просто уставился в доску. Сидел он так довольно долго. Потом вдруг подошел к доске и обвел какой-то формульный фрагмент в кружочек и, покосившись куда-то в сторону большого аудиторского окна, вдруг тихо, но довольно внятно сказал: «Нет, вы видите этот кружочек!». Причем было ясно, что этот кружочек ему категорически не нравится. Если честно, я никакого кружочка на этом месте в упор не видела. Но я мгновенно и с огромной радостью вспомню про этот кружочек, когда научусь видеть подобные кружочки (для самой себя я называю их консервными банками) в иных ментальных местах. И много лет спустя приду в настоящий восторг, когда один музыкант вдруг покажет мне такой же кружочек (я его сама не увидела, но сразу поверила) в музыке – в одной конкретной фуге Баха!. Обозначив кружочек на доске, г-н Белоусов вновь уселся на стол спиной к аудитории и во что-то погрузился – трудно было сказать во что именно, т.к. нам было не видно ни выражение его лица, ни направление его взгляда. Просидел он в таком положении минут восемь, не меньше. Потом вдруг решительно встал, подошел к доске, повернулся к аудитории, ткнул мелом в какую-то формулу и сказал: «Так, все, что после этой формулы, срочно зачеркните. Мы сейчас это по-другому перельем» - и довольно быстро очистив буквально испещренную формулами доску, начал собственно переливать – то есть проводить весь математический процесс по иному руслу. Он остался удовлетворен – на этом пути акта под названием зацикливание (образование кружочка), судя по его довольному виду, не произошло (мне кажется, он переживал кружочек как своего рода ошибку). Я потом не поленилась посмотреть все это по учебнику – сначала он все сделал строго по нему, но, наткнувшись на зацикливание (которое автор учебника, судя по всему, не заметил - то есть в его голове этот акт не произошел), решил найти путь, свободный от него. И нашел! Он в итоге пришел в ту же точку, что и учебник.

Остается ли преступлением преступление без улик? Быть может, и хорошо, что я не могу показать все это на конкретных математических примерах (они бы чрезвычайно усложнили и загромоздили коммуникацию, а главное, навряд ли бы помогли - в том случае, если они вам незнакомы – пережить вышеперечисленные интеллектуальные события (совершить вышеобозначенные интеллектуальные действия). Хотя бы потому, что собственно на бумаге (во всех этих формульных рядах) они вовсе не содержатся. То есть объективно их там нет. Точно также, как объективно нет поэзии в тех или иных напечатанных на бумаге строчках. Но чудо поэзии в том и заключается, что благодаря именно этим строчкам она может в вас – во мне лично всегда внезапно - приключиться.

 

 

Мгновенный перевод мира на принципиально новый уровень отчетливости, яркости красок и силы чувств (словно бы из тусклого серо-черного мира вы вдруг попали в какое-то гиперреалистичное волшебное измерение внутреннего зрения), одновременно просвет и преображение. Как-то раз я просто и тускло ( причем не понимая, что тускло) ехала в обычной подмосковной электричке и в каком-то журнале («Новый мир?» - если честно, не помню), вдруг наткнулась на подборку стихотворений совершенно неизвестного мне на тот момент поэта Геннадия Айги – ярчайшая вспышка жизни, какой-то тотальный – в том числе достигаемый и весьма необычной формой - просвет. Впечатление было столь сильным, что я даже не попыталась перечитать эти стихи. Я понимала – это мгновение может и не повториться. И оно действительно – не повторилось. Тот журнал куда-то затерялся, но много лет спустя я все же купила себе книгу стихов Айги и внимательно прочитала ее от корки до корки, но того Айги из электрички (а Геннадий Айги для меня навсегда останется именно тем Айги) в этой книжке совершенно не нашла. Просто потому, что во мне иначе сконфигурировалась или даже отчасти рассеялась та мгла? как-то совсем иначе переструктурировались настройки восприятия? Так или иначе, но в процессе этого в каком-то смысле даже «проверяющего чтения», я той поэзии уже не нашла (хотя самое главное и именно в нужный момент жизни, та поэзия уже необратимо во мне сделала – та мгла уже не могла во мне вдруг вновь рассеяться, потому что после того поэтического события в моей жизни просто не осталось этого типа мглы). И если я оказалась не в состоянии поделиться той поэзией даже с самой собой, можно ли вообще надеяться поделиться ею с другими?

Точно также и математика. Смогла бы я сегодня пережить и тем более разделить с читателем те яркие интеллектуальные события, что в тех конкретных формульных рядах тогда пережила? Конечно, нет. Математика случается и содержится вовсе не в формульных доказательных рядах, а в головах – настройках восприятия и мышления - «настоящих математиков». (Ну да, я уверена, число – это просто настройка восприятия, причем не особо «миролюбивая»). Экономфаковская математика радикально изменила мое отношение к науке как таковой. Правда, в тот момент я совсем не имела слов, чтобы это выразить. Поступив в МГУ самоуверенной, бойко несущей всякую чушь девицей (к тому же снобкой – исключительно по причине своей глупости), я закончила его почти что «косноязычным» существом, которое точно знало, что вот на таком «языке» оно жить не желает, но своего языка пока что найти не могло. Сегодня я бы выразила то, что со мной тогда случилось, примерно так.

Математика из монументальнейшего гранитного сооружения, которое держится на гранитной же мощи балок и перекрытий беспрекословно «истинных» доказательностей, вдруг превратилась в моих представлениях в своего рода зимний пруд, вода которого почему-то замерзает не в лед, а конкретно в гранит, а вот под этой гранитной коркой все шевелится, переливается, переконфигурируется, то так то сяк сцепляется и т.д. и т.п. А чем же держится этот гранит? Откуда берется уверенность в абсолютности объективных критериев? В сущности на своего рода неосознаваемом коллективном договоре за подписью господина Авторитета. Ведь чтобы пройти в математики того или иного уровня, а тем более попасть в математическую элиту, «настоящему математику» требуется пройти через уйму экзаменов, через многоступенчатую систему отбора, благодаря которой и определяются и отбираются те головы, в которых все и сцепляется и шевелится как надо (так же, как в головах тех, кто собственно отбирает), т.е. «истинно». Да, конечно, в мире есть множество голов, где в плане математики вообще ничто не сцепляется – у них как бы нет на это способностей. Но отсеиваются не только они. Отсеивается множество голов, где таки ж сцепляется, но не так, как надо, то есть «ложно». Причем чем выше, чем ближе к элите, чем жестче отбор. Здесь уже отсеивается множество математиков, имеющих дипломы о высшем математическом образовании (ну, все эти многочисленные «сумасшедшие» непризнанные «гении»). И отсеиваются только потому, что в головах тех, кто судит, тех кто принимает решение относительно «истины», сцепляется по-другому.

В этой связи очень любопытна история противоборства американской и китайской математических школ (а китайская математическая школа очень сильная) относительно признания правильности доказательства Григорием Перельманом гипотезы Пуанкаре. Эта история из сугубо математических «кулуаров» проявилась в зоне широкого общественного внимания по одной-единственной причине – Григорий Перельман отказался принять за свое «доказательство» премию в размере одного миллиона долларов, а мимо такого события не может проехать ни одно средство массовой информации мира.

Гипотеза Пуанкаре интересна уже тем, что благодаря почти что столетним «неудачным» попыткам ее доказать математика обзавелась сразу несколькими чрезвычайно разросшимися математическими разделами, фактически новыми дисциплинами. Важной же она считается потому, что именно она – по мнению математиков - может точно ответить на вопрос о форме Вселенной. Кстати, как-то раз сам Перельман так объяснил причину своего отказа от премии: «Я умею управлять Вселенной. Зачем же мне бежать за каким-то там миллионом?». Боюсь, мы слишком часто видим метафоры там, где их вовсе нет. Что вообще стоит за всеми этими сугубо математическими сцеплениями?

Семь лет своей жизни Григорий Перельман посвятил доказательству этой гипотезы. А затем в течение четырех долгих лет ждал признания. Почему так долго? Доказательство очень длинное и громоздкое и были специально созданы и профинансированы группы ученых, которые должны были независимо друг от друга проверить его на правильность. В результате представители американской школы признали таки ж доказательство правильным, а вот у китайской школы сцепилось несколько иначе, чем у Перельмана, и она выступила со своим вариантом «правильного» и полного доказательства этой же самой гипотезы. Как в результате разрешился спор между американским и китайским вариантами «сцеплений»? Американцы просто посчитали главным авторитетом самих себя и признали правильным все же решение Перельмана. Причем у них там, насколько я понимаю, разработаны фактически юридические способы закрепления своей «объективной» правоты. Заключение подписали три ведущих математика мира – Тьян, Кляйнер и Лотт. Причем в заключении было написано, что «несмотря на некоторые незначительные неточности и даже мелкие ошибки доказательства Перельмана корректны». Китайцы, разумеется, остались в большой обиде. Они полагали, что у них сцепилось гораздо лучше и правильней! И т.д. (Любопытно при этом, куда же делась российская математическая школа, почему она в этом споре не участвовала? Быть может, потому, что не имеет по каким-то причинам права голоса на разборках такого «высокого» уровня?). В общем держится этот математический гранит исключительно на авторитарности. И объект (все эти «объективные» критерии) и есть вот такого рода авторитарность.

Но объект – не фикция! Вы можете в этом легко удостовериться, проверив на прочность гранит как стенок собственного индивидуального сознания, так и аналогичных стенок ближнего («миллиарды световых лет – это от моей подушки до твоей подушки»). Это именно он, гранит. Более того, каждый из нас носит в себе кажущийся уже практически абсолютным объект под названием тело. Несмотря на то, что все основные телесные ощущения по сути своей конъективны (боль, например, - не объект, как и голод и т.д.), собственно тела (а не телесных потребностей) мы вообще не чувствуем. Мы не чувствуем, как струится и собирается в лимфатических узлах лимфа, как эритроциты бегают по кровеносным сосудам, как мерцают бронхиальные реснички. Мы не чувствуем свои внутренние органы – печень, почки, пищевод и т.д. и т.п. Все это существует исключительно как объект – объект науки. И у нас есть единственный способ этот объект – те же внутренние органы – все же почувствовать: боль. Именно через боль к нам подключается объект. И пока миром правит объект, боль из него никуда не денется, несмотря на все анальгетики. А вот боль уже точно невозможно назвать фикцией. Но как связаны – математика и боль? Пусть этот вопрос побудет пока что открытым. Здесь мешает какая-то междисциплинарная стенка. Которой, впрочем, кажется, уже и нет.

 

 

 

Читать дальше

 

 

 


         < На главную


Книги>